Михаил Арцыбашев - Преступление доктора Лурье
Издали я внимательно следил за Разу. Маленький негр неподвижно сидел против моего фонарика и как заколдованный смотрел на него.
Если бы Разу испугался и убежал или если бы, как многие негры, пришел в бессмысленный восторг, выражающийся прыжками и дикими криками, я, вероятно, преспокойно взял бы свой фонарь и ушел бы со своими думами и сомнениями. Но бедный Разу не сделал этого. Он долго сидел, наблюдая, не потухнет или не разгорится ли огонек. Но луч светил ровно мертвенным голубым светом, точно огромный светляк, заснувший на песке, забыв потушить свой фосфорический фонарик.
Разу оглянулся, как бы ища объяснения этой странной загадке. Глаза его, ослепленные светом, не могли видеть меня.
Наконец он шевельнулся и тихо на четвереньках подкрался к фонарику. С минуту мне было видно его освещенное снизу черное лицо с блестящими расширенными зрачками. Потом он протянул руку, похожую на лапку обезьяны, и осторожно тронул фонарик. Тронул и отдернул руку.
Луч света передвинулся по земле и продолжал светить так же ровно и беззвучно, освещая изумленное, напряженное вспыхнувшей мыслью, забавное черное личико.
III
Мне стоило огромного труда выполнить свой замысел. Я начал с того, что всеми возможными средствами, с помощью револьвера, камер-обскуры, граммофона и маленькой электрической батарейки старался поразить внимание Разу и убедить его в своей сверхъестественной силе. Признаюсь, иногда мне самому было стыдно наивности своих фокусов, известных и уже давно неинтересных малому дитяти Европы. Каждую минуту я невольно ожидал смеха со стороны Разу, но его девственная наивность, его душа дикаря, подготовленная тайнами окружавшей его природы к восприятию самого фантастического, самого невероятного, видела во всех моих штуках именно то, что мне и нужно было. Он смотрел на меня странным взглядом, в котором смешивались страх, уважение и любопытство.
Я владел его языком, а проделывая свои фокусы, издавал повелительные возгласы на своем языке, казавшиеся бедному маленькому негру, конечно, колдовскими заговорами.
Мне надо было подчинить его волю, и для этого я прибег к следующему: ночью на поляне, вдали от лагеря, я с помощью камер-обскуры вызвал тень великого негра, который деревянным голосом фонографа приказал павшему ниц Разу исполнять все повеления белого человека.
После всего этого труд заключался только в том, чтобы отделиться от своих и не допустить Разу к общению с другими белыми, которые могли бы его разочаровать в моей сверхъестественной силе или, в свою очередь, каким-нибудь случайным фокусом разделить со мною обаяние моих чудес.
И, наконец, после невероятных трудностей, сам измученный всей этой затеей донельзя, я привез Разу в Париж и поместил его в старой оранжерее нанятого мною для этой цели старого особняка на краю города.
Со дня на день, изобретая все новое и новое, пользуясь всеми орудиями цивилизации, я окружил своего маленького пленника чудесами, в которых его слабый разум запутался совершенно.
По слову моему рождался свет, раздавался гром, сверкали молнии и шел дождь. По слову моему являлись тени людей, говорили с Разу и исчезали, как дым. Зная прожорство маленького негра, я запретил ему есть положенные перед ним в корзине плоды и уходил, чтобы, возвратившись, застать своего бедного Разу забившимся в угол, с выражением ужаса и боли на черной мордочке: прельщенный видом фруктов, убедившись, что меня нет нигде, он протягивал свою лапку к корзине и отскакивал от удара электрической батарейки.
Венцом моих проделок, смысл которых знал лишь я и которые на другого человека могли бы произвести впечатление бесцельных шалостей, было следующее.
Однажды я заметил, что Разу затосковал. Ему недоставало его пальм, реки, голосов попугаев и обезьян, голубого неба, черных сородичей, лазанья в камышах… Я расспросил его, и по слову моему на стене появились камышовые хижины негров, широкая гладь реки, стая обезьян, качавшихся на ветках, ленивый бегемот, фыркающий в тине, чаща тропического леса и крокодилы, медленно ползающие по отмели.
Разу выразил свой восторг такими прыжками и кривляниями, что мне стало жаль его.
И вот явилось то, чего я добивался: Разу сделал меня богом своего замкнутого, непостижимого для него мирка. Часто следя за ним сквозь незаметное отверстие в стенах оранжереи, я однажды увидел зрелище поистине замечательное: бедный маленький Разу стоял на коленях перед маленьким жертвенником, сооруженным из камней, на котором стоял мой собственный портрет, чудесной силой в его присутствии появившийся на дощечке, и, потирая одну ладонь о другую, молился.
Он пел, и в словах его странной и дикой песни я слышал свое имя, повторяющееся с приложением эпитетов божеского смысла. Он пел о моей страшной силе, о тайнах, которыми владею я, о своей воле над каждым движением его, Разу, о власти моей над всем видимым миром, который появляется и исчезает только по слову моему.
Это была целая религия, и, право, своей убедительностью она нисколько не уступала религиям целого мира!.. Я был провозглашен Богом, и маленький разум негра удовлетворился моим именем для объяснения всех тайн окружавшего его мира. Все было от меня и ко мне, прежде; всего был я, и все появилось из меня.
С этого момента я увидел, что все сомнения, страхи и тоска Разу исчезли. Его мирок был полон, раз нашлась сила, которая миловала и наказывала его, которая думала за него.
Смысл жизни его был найден, и отныне все, что окружало его, было полно этого смысла. Он стал хозяином в своем мирке, в котором к тому времени появились еще два обитателя: маленькая мартышка из Пиренеи и зеленый попугай, купленный мною за четыре франка у какой-то старушонки с Монмартра. С ними он хозяйничал, пел, танцевал, молился. Все принадлежало ему, но воля Пославшего была над ним, и он строго исполнял обряды, которым научил его я.
И вот тогда-то я счел, что наступило время. Шаг за шагом, безжалостно разоблачая сам себя, я стал объяснять Разу все мои фокусы и умерщвлять созданный мною самим и его фантазией сверхъестественный мир. Вначале жадное любопытство озаряло личико Разу. С дикими прыжками, с восторгом прикоснувшегося к тайнам мира человека он встречал каждое объяснение и сам по сотням раз проделывал объясненные ему фокусы.
Но с каждым днем пустел его мирок: тайны разоблачались, все становилось просто, привычно и скучно. Мало-помалу он отстал от фокусов и вяло смотрел на них, когда я повторял их. По целым дням он слонялся по своему крошечному мирку, отыскивая новой пищи для своей скучающей любознательности. Я заметил его слабые попытки проникнуть за черту своего мира. Но я следил неотступно, и это не удавалось бедному негру.
Наконец я открыл ему все, кроме одного: смысла моего опыта, а следовательно, и смысла его заключения, смысла всей его жизни. Он стал приставать ко мне, но я хранил молчание, и тоска изображалась на его умном черномазом личике.
И наконец настал день катастрофы: вернувшись из Института, я нашел жертвенник разрушенным, мой портрет сожженным, обезьянку и попугая мертвыми. Разу разрушил свой мирок, свою веру и все, утратив смысл его и погружаясь в пустоту бесцельного, бессмысленного, с его точки зрения, жалкого существования человека, которому известно и неинтересно все, что вокруг него, которого тянет к тайнам самого главного, к тайне его жизни.
Я попробовал говорить с ним, но он сидел безучастно, с выражением тоски на лице, безмолвный и бездеятельный.
А в тот день, когда кончилось все, я нашел его труп, жалко вытянувшийся на железной скобе запертой двери.
IV
Вот и все.
Разу умер первым, а вторым умираю я сам. Я понял, что служу не делу жизни, а делу разрушения, что, служа знанию и срывая покровы с таинственного прекрасного мира, я обрекаю человечество на тоску бессмысленной и механической пустоты, в которой собственная жизнь его становится бесцельной и жалкой, как песчинка, уносимая ураганом.
Не знаю, поймут ли меня, но это не так важно мне. Умирая, я чувствую, что я сделал самый важный и решительный шаг по пути…
__________На этом кончается рукопись доктора Жана Лурье, отравившегося в камере своей тюрьмы. На рукописи имеется клеймо прокурорского надзора и чья-то надпись:
«Это писал или сумасшедший, или глупец».
Почерк, которым сделана эта надпись, резко отличается от мелкого, нервного, как бы раздробленного почерка Лурье: он крупен, сжат и сух, как почерк человека, твердо уверенного в том, что он знает, что говорит и делает. Впрочем, почерк совершенно банален и похож на сотни тысяч подобных же почерков.