Николай Крыщук - Расписание
А жаль.
Вот теперь наверстываю.
Детективы, собственно, может быть, и ждут того времени, когда живопись снова вернется к чертежу, а страсть перестанет соревноваться с упорством мысли.
У меня всегда был очень притязательный вкус. И это у сына полуграмотной, овладевшей только фонетическим письмом матери и отца, призванного в офицеры из сельских учителей. Впрочем, теперь думаю я, вкус был как раз дурной, но на провинциальный манер привередливый.
Я застенчиво покинул Робинзона Крузо на его острове, так и не насладившись выпавшими на его долю приключениями, только по причине дурного, как мне казалось, слога автора (или переводчика). С Жюлем Верном практически не плавал под водой и не летал на воздушном шаре - многословный, небрежный стилист (но я-то ведь еще мальчик, не знающий, что в слове "оттоманка" можно сделать три ошибки). Почему-то знаком все же с его капитанами и мечтательными безумцами может быть, посредством друзей и кинематографа, а может быть, и сам подглядывал, не удержавшись, через страницу. Но это меня все равно не извиняет.
Те, кто упивался подобной литературой в детстве, - счастливые люди. А мне, что же, оставалось наслаждаться элегиями и стирать вечерами нарукавники? Нет, и этих пристрастий и опрятности, пожалуй, во мне не было.
Детективы и приключения снимают на время головную боль вечных вопросов, делая вид, что занимаются с тобой гимнастикой ума и навыками мимолетной проницательности и сострадания. Праздность - не только задумчивое, но и хитроумное дело.
Высокомерие Олдоса Хаксли, который считал, что подобные книги люди читают только из дурной привычки к чтению и, не будь этих книг, мы набросились бы "на кулинарные книги, на инструкции по употреблению готовых лекарств, на правила хранения сухих завтраков, изложенные на обратной стороне коробок", - это высокомерие мне не по душе. То, о чем говорит Хаксли, - частный случай читательства, он не может отменить целый вид литературы, которая мне в последнее время стала любезна совсем по другой причине.
В своей "Автобиографии" Агата Кристи пишет: "Любовные мотивы в детективном романе всегда навевали на меня беспробудную скуку и, как я чувствовала, были принадлежностью романтической литературы. Любовь, на мой взгляд, не совмещалась с чисто логическими умозаключениями, характерными для жанра".
Классик детектива ошибается - дело не в жанре. Просто она сама именно так устроена. С той же беглостью, не детализируя чувства, не заботясь о выборе эпитетов, описывает она в "Автобиографии" и свою собственную любовную историю: "Мы не виделись почти два года. На этот раз мы провели время очень счастливо. ...Стояла осень, все кругом было усыпано разноцветными осенними листьями. ...Мы гуляли по лесу, и между нами возникло чувство товарищества, дотоле неиспытанное".
Вот и все. Сказано: "очень счастливо" - и довольно об этом. Все было "усыпано разноцветными осенними листьями" - что еще вам нужно про осень?
А между тем за всем этим есть своя правда.
Во мне полно романтизма и избыточной наблюдательности. Не только наши недостатки, но и достоинства в конце концов ложатся на нас бременем. В жизни от этого бремени избавиться не удастся, и не старайтесь. А погружаясь в детективную историю, я на время освобождаюсь от него и при этом не теряю связи с человечеством, разгадывая ребусы и шарады предложенных мне историй. Если же за несколько страниц до конца романа удается вычислить тщательно скрываемого от тебя убийцу, чувствуешь себя не менее счастливо, чем гроссмейстер, обыгравший в подкидного соседского мальчишку.
Эти книги дают особое облегчение, сродни тому, что мы получаем только от гениальной, не нагруженной специальными смыслами и стилистическими открытиями литературы, и не получаем от литературы замечательной, но понуждающей нас быть выше самих себя.
* * *
Все чаще провожаю своих близких и друзей. Не в отпуск, понятно, не в командировку, не в эмиграцию, - в последний путь.
Эти слова обычно произносятся похоронными лицедеями со скорбной надсадой, которая притворяется чувством едва ли не религиозным. Потому что путь предполагает некое продолжение. А какое уж тут продолжение! И мы сами ведь тоже не хороним, а прощаемся и как бы говорим - "до встречи".
У Ахматовой точнее: "Дорога, не скажу куда". Но тоже не без траурного кокетства. Поэзия самоотверженно пытается заполнить собою безрелигиозный пробел. Тщетно.
Три года подряд, часто бывая на кладбище, я всегда встречал старика, который сидел у могилы своей жены. Никогда при нем не было еды. Глазами, выплаканными до бирюзы, он смотрел мимо обелиска в лес, дышал "Беломором" и складывал окурки в газетный кулек.
Могила напоминала маленький ухоженный садик. Хотелось принести в него патефон.
Надгробие было на двоих. Под овальным медальоном, на котором улыбалась женщина с виноградно вьющимися волосами, еще один - с молодым изображением старика на эмали. Под ним дата рождения и тире длиною в жизнь.
Оставалось выбить дату смерти. Деньги кому-то были, вероятно, уплачены вперед. Эпитафия заканчивалась словами, которыми заканчиваются письма: "Скоро встретимся". Кажется, старик действительно верил в предстоящую встречу.
Быть может, жизненный предел непроходящей любви и рождает веру? Однако мы, что же, все тогда - недостаточно любим?
Помню, когда хоронили отца, я как-то внутренне торопил неторопливую по определению церемонию. Быть может, я хотел остаться один и меня тяготило присутствие чужих, их деловитое исполнение скорбного ритуала? Нет, это скорее помогало, помогало переждать затянувшийся очный диалог жизни и смерти.
Я бежал состояния несчастья. Отодвигал сознание горя, не умея с ним совладать. Было ясно, что оно побежит вслед за мной и непременно настигнет. Но тогда я уже буду готов к встрече с ним, буду защищен обступившей меня новой жизнью.
Так оно и случилось, конечно. Но и настигая в памяти, горе никогда не предупреждает о нападении.
Ни понять, ни принять смерть невозможно. Чувство и ум справиться с этим не могут. Тогда что же? Вера? Чувствую ее иногда в других. Завидую даже, быть может. Но мне не дается. А потому придумываю что-нибудь для оправдания. Например, что боюсь соблазна собственного бессмертия. А вдруг и действительно боюсь?
Вот запись Льва Толстого после похорон его сына Вани: "Ужасное - нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю Тебя, Отец, Благодарю Тебя".
Все-таки сначала вымолвилось это -"ужасное"! След борьбы с самим собой. Так вся жизнь его и прошла в борении, а не в благодати. Пример безусловно великий. Но чего?
Дальше: "Соня не может так смотреть на это. ...Она страдает в особенности потому, что предмет любви ее ушел от нее, и ей кажется, что благо ее было в этом предмете, а не в самой любви".
Есть в этом что-то жестокое и себялюбивое, как хотите! Одно и оправдание, что скорее всего от ума идет.
Но что, если это все не риторика религиозная, в которой ищет спасения страдающий человек, а истинная вера и освобождение, незнакомые мне?
"Она не может отделить одно от другого, не может религиозно посмотреть на жизнь вообще и на свою. Не может ясно понять, почувствовать, что одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви, или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть..."
Насколько свежее, радостнее стало бы жить с такой верой! Но - только одно из двух, только одно. Отказываясь от этого блага, я лишь поступаю честно перед самим собой и меньше всего хочу показаться дерзким. Тем более, что буквально на следующей странице в том же дневнике встречаю строки замечательные и очень понятные мне: "Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я".
А все же представить себе, что тот, с кем так иногда хорошо и любовно проживалось, теперь не видит, не слышит, не чувствует, не думает, не хочет, нет сил. Симметричный ответ - только собственная смерть. Но поскольку и "возлюби ближнего, как самого себя" - лишь пожелание, посланное в века и неисполнимое, то и проблема отпадает сама собой.
Не лукавим ли сердобольно, выбирая сухое место на кладбище, да хорошо бы на пригорке, да чтобы с тем видом на реку, который он любил? И памятник надо поставить скромный, но достойный, который покойнику бы понравился. То есть заботимся о себе и уговариваем свою совесть. На реку-то нам смотреть в минуты редких посещений, а не ему.
Поминки в завершающей своей фазе напоминают свадьбы. Тут и флирт, и философские разговоры, и всплывший в памяти анекдот, благородно отвлекающий всех от неумолимой и подлинной скорби.
Хотя покойник ведь и сам завещал нам особенно не кручиниться, а помянуть его весело, как, ему казалось, он и жил. Вот и выполняем с некоторым даже излишним усердием его волю.