Василий Гроссман - Старый учитель
- Да что там думать, -- сказал Вороненко, -- гранаты бы ручные, побольше шухеру, пока я жив, Гитлеру сделать!
II
Агроном Коряко ждал приема у коменданта города.
Говорили, что комендант -- человек пожилой, знающий русский язык. Откуда-то стало известно, что в далекие времена он учился в рижской гимназии.
Коменданту было уже доложено, и агроном ходил в волнении по приемной, поглядывая на огромный портрет Гитлера, беседующего с детьми. У Гитлера на лице была улыбка, а дети, необычайно нарядные, с серьезными, напряженными лицами, смотрели на него снизу, с малой высоты своего детского роста.
Коряко волновался. Ведь он некогда составлял план коллективизации по району -- вдруг есть донос по этому случаю. Он волновался -- впервые в жизни предстояло ему говорить с фашистами. Волновался он и потому, что находился в помещении сельскохо зяйственного техникума, где преподавал год тому назад полеводство. Он понимал, что совершает решающий шаг и не сможет никогда вернуться к прежнему. И все волнения души агроном тушил одной фразой. Он твердил ее беспрерывно:
-- Играть надо на козырную карту, на козырную карту надо играть.
Из комендантского кабинета послышался вдруг полный муки, хриплый, сдавленный крик.
Коряко отошел к входной двери. "Эх, ей-богу, зря я сам лезу, сидел бы, и никто бы не тронул", -- с внезапной тоской подумал он. Дверь распахнулась, и в приемную выбежал начальник полиции, недавно приехавший из Винницы, и молодой бледный адъютант коменданта, который в базарный день делал облаву на партизан. Адъютант что-то громко сказал писарю по-немецки, и тот вскочил и кинулся к телефону, а начальник полиции, увидев Коряко, крикнул:
-- Скорей, скорей! Где тут доктор? С комендантом припадок.
-- Да вот наискосок дом, самый лучший врач в городе, -- показал в окно Коряко. -- Только он, извините, Вайнтрауб -- еврей!
-- Вас? Вас? -- спросил адъютант.
Начальник полиции, уже научившийся калякать по-немецки, сказал;
-- Хир, айн гут доктор, абер эр ист юд.
Адъютант махнул рукой, кинулся к двери, а Коряко, догоняя его, показывал:
-- Сюда, сюда, вот этот домик.
У майора Вернера был жестокий приступ грудной жабы. Доктор сразу понял это, задав несколько вопросов адъютанту. Он выбежал в соседнюю комнату. Обнял, прощаясь, жену и дочь, захватил шприц, несколько ампул камфары и вышел следом за молодым офицером.
-- Минуту... Я ведь должен надеть повязку, -- сказал Вайнтрауб.
-- Не надо, идите так, -- проговорил адъютант.
Когда они входили в комендатуру, молодой офицер сказал Вайнтраубу:
-- Я предупреждаю: сейчас прибудет наш врач, за ним послали авто. Он проверит все ваши медикаменты и методы.
Вайнтрауб, усмехнувшись, сказал ему:
-- Молодой человек, вы имеете дело с врачом, нo если вы мне не доверяете, я могу уйти.
-- Идите скорей, скорей! -- крикнул адъютант.
Вернер, худой, седой человек, лежал на диване с потным, бледным лицом. Полные смертной тоски, глаза его были ужасны. Вернер медленно произнес:
-- Доктор, ради моей бедной матери и больной жены -- они не переживут. И он протянул к Вайнтраубу бессильную руку с белыми ногтями. Писарь и адъютант одновременно всхлипнули.
-- В такую минуту они вспомнили о матери, -- набожно проговорил писарь.
-- Доктор, я не могу дышать, у меня темнеет в глазах, -- тихо крикнул комендант; он молил глазами о помощи.
И доктор спас его.
Сладостное чувство жизни вновь пришло к Вернеру. Сердечные сосуды, освободившись от спазм, свободно гнали кровь, дыхание стало свободным. Когда
Вайнтрауб хотел уйти, Вернер схватил его за руку.
-- Нет, нет, не уходите, я боюсь, это может повториться.
Тихим голосом он жаловался:
-- Ужасная болезнь. У меня уже четвертый приступ. В момент припадка я чувствую весь мрак надвига ющейся смерти. Нет в мире ничего страшней, темней, ужасней смерти. Какая несправедливость в том, что мы смертны! Правда ведь?
Они были одни в комнате.
Вайнтрауб наклонился к коменданту и, сам не зная отчего, точно толкнул его кто-то, сказал:
-- Я еврей, господин майор. Вы правы, смерть страшна.
На мгновение глаза их встретились. И седой врач увидел растерянность в глазах коменданта. Немец зависел от него, он боялся нового приступа, и старый доктор с уверенными, спокойными движениями защищал его от смерти, стоял между ним и той страшной тьмой, которая была так близко, совсем рядом, жила в склеротическом сердце майора.
Вскоре послышался шум подъехавшего автомоби ля.
Вошел адъютант и сказал:
-- Господин майор, прибыл главный врач терапевтического госпиталя. Теперь можно отпустить этого человека.
Старик ушел. Проходя мимо ожидавшего в канцелярии врача с орденом "железного креста" на мундире, он сказал улыбаясь:
-- Здравствуйте, коллега, пациент в полном порядке сейчас.
Врач неподвижно и молча смотрел на него.
Вайнтрауб шел к дому, громко, нараспев, говоря:
-- Только одного хочу я, чтобы меня встретил патруль и расстрелял перед окнами, на глазах комен данта, больше у меня нет желаний. Не ходи без повязки, не ходи без повязки.
Он смеялся, размахивал руками, казалось, что он пьян.
Жена выбежала к нему навстречу.
-- Ну как, что, все обошлось? -- спрашивала она.
-- Да, да, жизнь дорогого коменданта совершенно вне опасности, --улыбаясь говорил он и, войдя в комнату, вдруг повалился, рыдая, стал биться своей большой лысой головой об пол.
-- Прав, прав учитель, -- говорил он, -- будь проклят тот день, когда я стал медиком.
Так шли дни. Агроном стал поквартальным уполномоченным, Яшка служил в полиции, самая красивая девушка в городе Маруся Варапонова играла на пианино в офицерском кафе и жила с адъютантом коменданта.
Женщины ездили в деревни менять барахло на пшеницу, картофель, пшено, ругали немецких шоферов, требовавших огромной платы за провоз. Биржа труда рассылала сотни повесток -- и к станции шли девушки и парни, с котомками и узелками, грузиться в товарные эшелоны. В городе открылось немецкое кино, солдатский и офицерский публичный дом, на главной площади построили большую кирпичную уборную с надписью на русском и немецком языке: "Только для немцев".
В школе учительница Клара Францевна задавала в первом классе детям задачу: "Два "Мессершмитта" сбили восемь красных истребителей и двенадцать бомбардировщиков, а зенитная пушка уничтожила одиннадцать большевистских штурмовых самолетов. Сколько всего уничтожено красных самолетов". И остальные учительницы боялись при Кларе Францевне говорить о своих делах, ждали, пока она выйдет из учительской комнаты.
Через город гнали пленных, они шли, оборванные, шатаясь от голода, и женщины подбегали к ним, давали им куски хлеба, вареный картофель. Казалось, пленные потеряли человеческий образ, так измучены были они голодом, жаждой, вшами. У некоторых лица опухли, у других, наоборот, щеки ввалились, заросли темной пыльной щетиной. Но, несмотря на страшные страдания, они несли свой крест и с ненавистью смотрели на сытых, хорошо одетых полицейских, на носящих немецкие мундиры изменников. И ненависть была так велика, что, если б предоставили им выбор, их руки потянулись бы не за горячим караваем хлеба, а к горлу предателя.
По утрам толпы женщин под наблюдением солдат и полицейских шли на работу на аэродромы, мосты, исправлять пути, железнодорожные насыпи. Мимо них проходили с запада эшелоны с танками и снарядами, с востока на запад шли составы с пшеницей, скотом, заколоченные товарные вагоны с девчатами и парнями.
Женщины, старики, малые дети -- все ясно понимали, что происходит в стране, какой участи обрекли немцы народ и ради чего вели они эту страшную войну. И когда однажды к Розенталю во дворе подошла старуха Варвара Андреевна и, плача, спросила: "Что ж это в свете делается, деду?" -- учитель вернулся к себе в комнату и сказал:
-- Ну, вероятно, через день-два немцы устроят евреям великую казнь --слишком страшна жизнь, на которую они обрекли Украину.
-- При чем же евреи? -- спросил Вороненко.
-- Как при чем? Это одна из основ, -- сказал учитель. -- Фашисты создали всеевропейскую всеобщую каторгу и, чтобы держать каторжан в повиновении, построили огромную лестницу угнетения. Голландцам живется хуже, чем датчанам, французам хуже, чем голландцам, чехам хуже, чем французам, еще хуже приходится грекам, сербам, потом полякам, еще ниже -- украинцы, русские. Это все ступени каторжной лестницы. Чем ниже, тем больше крови, рабства, пота. Ну, и в самом низу этой огромной каторжной многоэтажной тюрьмы находится пропасть, которой фашисты обрекли евреев. Их судьба должна страшить всю великую европейскую каторгу, чтобы самый страшный удел казался счастьем по сравнению с уделом евреев. Ну вот, мне кажется, страдания русских и украинцев настолько велики, что подоспела пора показать, что есть судьба еще страшней, еще ужасней. Они скажут: "Не ропщите, будьте счастливы, горды, рады, что вы не евреи!" Это простая арифметика зверства, а не стихийная ненависть.