2666 - Роберто Боланьо
о смерти, то есть не чувствовали тяжести времени, ибо времени у них было в избытке, наверное, именно этим отличается демократия, временем в избытке, прибавочной стоимостью времени, — времени, чтобы читать, и времени, чтобы думать, — и так шло до тех пор, пока Зевс лично не вмешался, и Танатоса освободили, и тогда Сизиф умер.
Но гримасы, которые корчил Юнге, не имели ничего общего с Сизифом, подумал Бубис, это был скорее неприятный тик, впрочем, не то чтобы очень неприятный, но также, очевидно, не слишком приятный, и тик этот Бубис уже видал у других немецких интеллектуалов, словно во время войны у них случился нервный срыв, который выражался вот таким образом, или словно во время войны они пережили невыносимое напряжение, оставившее, когда война, собственно, закончилась, после себя вот такое любопытное и безобидное последствие.
— Ну и как вам Арчимбольди? — повторил Бубис.
Лицо Юнге покраснело, как закат, проступавший над холмом, а потом позеленело, как вечнозеленые деревья леса.
— Хм, — сказал он, — хм. — А затем его глаза обратились к домику, словно оттуда он ожидал прихода вдохновения или красноречия или помощи любого сорта. — Откровенно говоря… — пробормотал он.
А потом заметил:
— Честно говоря, мое мнение не…
И наконец:
— Что я могу вам сказать?
— Что хотите, — ответил Бубис. — Ваше мнение как читателя, ваше мнение как критика.
— Хорошо, — отозвался Юнге. — Я его читал — это факт.
Оба улыбнулись.
— Но он не кажется мне автором… То есть он немец — это неоспоримо, у него германская, вульгарная, но немецкая просодия, но я хочу сказать, что он не кажется мне европейским автором.
— Американским тогда? — спросил Бубис, который в то время носился с идеей купить права на три романа Фолкнера.
— Нет, не американским, скорее, африканским, — сказал Юнге и снова принялся гримасничать в тени ветвей. — Точнее сказать — азиатским, — пробормотал критик.
— Какой части Азии? — поинтересовался Бубис.
— Я откуда знаю, индокитайским, малайским, в лучших своих текстах он похож на перса.
— Ах, персидская литература, — расцвел Бубис, хотя на самом деле вообще ничего не знал о персидской литературе.
— Малаец, он, без сомнения, малаец, — сказал Юнге.
Потом они заговорили о других авторах издательства, к которым критик выказал бо`льшую благосклонность или интерес, и вернулись в сад, откуда виднелось багряное небо. Немного позже Бубис и баронесса распрощались со смехом и любезными словами со всеми присутствующими, которые не только проводили их до машины, но и остались на улице, прощально махая рукой, пока авто Бубиса не скрылось за первым поворотом.
Той ночью, после обсуждения, полного фальшивого удивления, о том, как мало соответствовали габариты Юнге его домику, незадолго до того, как лечь в постель во франкфуртской гостинице, Бубис сказал баронессе, что критику не нравятся книги Арчимбольди.
— Это важно? — спросила баронесса, которая по-своему, пусть и сохраняя независимость, любила издателя и ценила его мнение.
— А это как поглядеть, — сказал Бубис, стоя в трусах у окна, созерцая внешнюю тьму в щель занавесей. — Для нас, на самом деле, неважно. А вот для Арчимбольди — очень и очень важно.
Баронесса что-то ответила. Но ее слов господин Бубис уже не услышал. Снаружи так темно, подумал он, и немного, совсем чуть-чуть, раздвинул занавески. И ничего не увидел. Только свое лицо, лицо господина Бубиса, покрытое морщинами, что умножались от года к году, и растущий мрак.
Арчимбольди не замедлил прислать в издательство свою четвертую книгу. Она называлась «Реки Европы», хотя в ней в основном говорилось об одной реке, Днепре. Скажем так: Днепр был главным героем текста, а остальные реки лишь подпевали. Господин Бубис прочитал текст на одном вздохе, не выходя из кабинета, и смеялся так, что слышало все издательство. В этот раз задаток, который он выслал Арчимбольди, превосходил все ранее выданные авансы, причем в такой степени, что Марта, секретарша, прежде чем отправить сумму в Кельн, пошла в кабинет к господину Бубису и, предъявив документ, спросила (не один, а целых два раза), правильная ли это цифра, на что господин Бубис ответил, что да, цифра правильная, или неправильная, какая, в сущности, разница, цифра, она цифра и есть, подумал он, оставшись один, цифра всегда приблизительна, не существует правильной цифры, это только нацисты верили в правильную цифру и учителя математики в начальной школе, только сектанты, помешанные на пирамидах, сборщики налогов (да покончит с ними Господь), нумерологи, гадавшие за пару монет, — вот они верили в правильную цифру. Напротив, ученые знали, что цифра — она всегда приблизительна. Великие физики, великие математики, великие химики и издатели знали, что человек всегда идет на ощупь во тьме.
В то самое время, во время обычного медицинского осмотра, у Ингеборг обнаружили хронический недуг легких. Поначалу она ничего не говорила Арчимбольди и просто то принимала, то не принимала таблетки, что ей прописал не слишком сведущий врач. Когда же начала кашлять кровью, Арчимбольди притащил ее на консультацию к английскому врачу, тот сразу направил ее к немецкому пульмонологу. Этот доктор сказал, что у нее туберкулез, достаточно распространенная болезнь в послевоенной Германии.
На деньги, полученные за «Реки Европы», Арчимбольди, по указанию специалиста, переехал в Кемптен, местечко в Баварских Альпах, чей холодный и сухой климат должен был поспособствовать улучшению здоровья его жены. Ингеборг взяла