2666 - Роберто Боланьо
Затем госпожа Готтлиб поправилась физически и сразу же переехала в маленькую квартирку, из которой открывался вид на парк, практически стертый с лица земли, но по весне зазеленевший — что ж, такова природа, она по большей части равнодушна к человеческим поступкам, или нет, как скептически говаривал господин Бубис, который прислушался к просьбе госпожи Готтлиб, однако не одобрял ее жилищной эмансипации. Вскоре она попросила его о помощи в поиске работы — госпожа Готтлиб не могла сидеть сложа руки. Тогда Бубис сделал ее своей секретаршей. Однако госпожа Готтлиб, хотя никогда об этом не говорила, тоже хлебнула горя во время кошмара и ада войны, и временами, без особой причины, вдруг заболевала — с той же скоростью, с какой потом восстанавливалась. А иногда сдавало ее душевное здоровье. Порой Бубису нужно было встретиться с британскими властями в определенном месте, а госпожа Готтлиб отправляла его в другой конец города. Или назначала встречи с лицемерными и нераскаявшимися нацистами, которые хотели предложить свои услуги мэрии Гамбурга. Или засыпала, словно снотворной мухой укушенная, прямо за столом в кабинете, положив голову на промокательную бумагу.
Вот поэтому-то господин Бубис забрал ее из мэрии и устроил на работу в гамбургский архив, где госпожа Готтлиб сражалась с книгами и досье — одним словом, бумагами, с чем ей, как предположил господин Бубис, было привычней работать. Так или иначе — и хотя в архиве более лояльно относились к индивидам с причудами, — госпожа Готтлиб так и осталась при своих экстравагантных манерах, впрочем остальную часть времени пребывая образцом здравого смысла. Также она приходила к господину Бубису в часы, оторванные от отдыха: мало ли, может, ее присутствие окажется чем-то полезным. И так продолжалось, пока господину Бубису не наскучила политика и муниципальные дела, и он решился сделать то, что, по правде говоря, подспудно толкнуло его вернуться в Германию: снова открыть издательство.
Частенько, когда его спрашивали, зачем он вернулся, он цитировал Тацита: «Да и кто, не говоря уже об опасности плавания по грозному и неизвестному морю, покинув Азию, или Африку, или Италию, стал бы устремляться в Германию с ее неприютной землей и суровым небом, безрадостную для обитания и для взора, кроме тех, кому она родина?»[26] Те, кто его слушал, кивали или улыбались, а потом говорили: «Бубис — он из наших». «Бубис нас не забыл». «Бубис не держит на нас зла». Некоторые похлопывали его по спине и ничего не понимали. Другие сокрушенно качали головами и говорили: мол, великая истина сокрыта в этой фразе. Велик Тацит и велик также — пусть одна и другая шкала не сравнимы! — наш милый Бубис.
Кстати, тот, цитируя классика, буквально следовал его тексту. Переправа через Ла-Манш всегда приводила издателя в ужас. Бубиса укачивало в море, его рвало, и он обычно проводил все время плавания, затворившись в каюте, так что, когда Тацит писал о грозном и неизвестном море, пусть и имея в виду другое море, Балтийское или Северное, Бубис всегда вспоминал Ла-Манш и о том, насколько мучительной переправа оказывалась для его растревоженного желудка и здоровья в целом. Таким же образом, когда Тацит писал о том, чтобы оставить Италию, Бубис думал о Соединенных Штатах, точнее, Нью-Йорке, где ему сделали несколько очень неплохих предложений в издательской индустрии Большого Яблока, а когда Тацит упоминал Азию или Африку, Бубис думал о создающемся государстве Израиль, где, конечно, он мог сделать немало — имеется в виду, разумеется, на издательском поприще, — а кроме того, там уже жили многие его старые друзья, которых он бы, без сомнения, с удовольствием повидал снова.
Тем не менее он выбрал «Германию, безрадостную для обитания и для взора». Почему? Уж точно не потому, что это была его родина: господин Бубис, хоть и ощущал себя немцем, ненавидел самое слово «родина», одну из причин того, как он считал, что погибли более пятидесяти миллионов человек; а потому, что в Германии располагалось его издательство и он прекрасно представлял, как оно должно быть устроено, это немецкое издательство со штаб-квартирой в Гамбурге и сетью распространения в форме заказов книг, что включала в себя старые книжные магазины всей Германии, а некоторых из хозяев он знал лично, попивал с ними во время служебных поездок чаёк или кофеек, усевшись в уголке книжного магазина, постоянно жалуясь на плохие времена, постанывая о том, что публика презирает книги, а посредники и продавцы бумаги дерут три шкуры, печалясь о будущем страны, что не читает, — одним словом, прекрасно проводя время, покусывая печеньки или кусочки пирога, пока в конце концов господин Бубис не поднимался и не пожимал руку старому букинисту из, к примеру, Изерлона, а потом отправлялся, скажем, в Бохум, навестить старого бохумского букиниста, который хранил как реликвии — впрочем, продающиеся за определенную цену, этого не отнимешь, — книги с печатью Бубиса, изданные в 1930 или 1927 году, которые, согласно закону, закону джунглей, естественно, нужно было сжечь еще в 1935 году, но которые старый букинист предпочел спрятать, из чистой любви (что Бубис очень хорошо понимал — в отличие от большинства людей, включая автора книги) и благодарил за это движением души, что было вовне и дальше литературы, жестом, назовем это так, честных предпринимателей, предпринимателей, обладающих секретом, чья родословная восходила к самому зарождению Европы, движением, которое само было мифологией или открывало врата мифа, двумя столпами которого были букинист и издатель — они, а не писатель, он-то — лишь русло, по которому то изливалось, то не лилось и в котором вообще непонятно и тайновидно что творилось; нет, только букинист, издатель и длинная зигзагообразная дорога, написанная художником фламандской школы.
Вот почему вовсе не было странным, что господину Бубису быстро наскучила политика и он решил заново открыть издательство: печатать и продавать книги — это единственное, что в глубине души его интересовало.
Тем не менее примерно в это время, незадолго до того, как снова открыть здание, возвращенное ему Фемидой, господин Бубис познакомился в Мангейме, в американской зоне, с молодой тридцатилетней беженкой хорошего происхождения и потрясающей красоты, и, непонятно как — ибо господин Бубис не имел славы донжуана, — они сделались любовниками. Эта связь вызвала в его жизни удивительные изменения. Учитывая его возраст, он и без этого был энергичен, но тут его силы утроились. Издателя охватила беспримерная жажда жизни. И его убежденность в успехе