Двое на всей земле - Василий Васильевич Киляков
— Слыхал от деповского начальства, что скоро будут платить в колхозах большие деньги, а пенсии как в городе будут получать!
Бабы, ребятишки, мужики — многие выходили на улицу, смотрели на Лукича как на диковину, с удивлением разглядывали, как разглядывали бы чудо. Собаки сворой, сголчившись, кидались на Кузьму — никак, ни по запаху, ни по виду не желая принимать его за своего, за деревенского. А он нарочно, для потехи, махал палкой, пускал такой кучерявый мат, с блатным, уже по-городскому вывертом, что многие не понимали, на каком языке он говорит.
Если Кузьма Лукич был не в духе, тогда казалось ему, слишком надоедливо донимали комары и мухи, нестерпимо-колготно, пялились и бежали, кидая комья земли, мальчишки, показывая языки и корча рожи. Он ускорял широкий шаг по деревне, отплёвываясь и ругая не ребят, а их родителей.
И вот как-то раз молодая бабёнка вступилась за своего сына-поскрёбыша, остановила Кузьму, подначивая, стараясь уколоть, заметила:
— Хуже всех деревенских ты, Кузьма, одет-обут!
И Кузьма вдруг крепко стукнул в землю батогом, сел на него верхом так, что длинная его и толстая часть — комель — закачалась над его взлохмаченной запущенной головой, закричал петухом, как юродивый, и тихо, вкрадчиво спросил — без ножа зарезал вдову:
— А тебя, Настя, всё ещё чужие мужики едрут-т?
Толпа загоготала, а Настя со слезами кинулась к дому.
— Ишь, забрало, — с каким-то восхищением даже кинул ей вослед Комков. — А хороша Настя, жаль, не на моё счастье.
Крепко запомнился мне Кузьма Лукич с детства. Всё, что я видел и слышал сам, всё, что рассказывали о нём, становилось как бы готовым для писания, живым. Над ним смеялись, издевались, а он гнул своё; медлительный, как телёнок, он терпел да посмеивался, лишь изредка давая сдачу, но мог, умел порой ответить так метко и ядрёно, что противник получал на орехи, неделями ходил с лиловыми, с отливом в синеву, синяками. Бывало, сморозит чего-нибудь, ввернёт слово, вроде и не к месту, а так, походя. И лишь со временем становится понятным, кому и зачем он что-то сказал. Кузьма же, часто откровенничая с моим дедом, жаловался: «Никто не любит правду в глаза, а мне вот на мои лапти пеняют — и я ничего. А ведь я тоже человек и обидеться имею право, а? Терентий? Ай я хуже их, иных-прочих?» — «Нет, Кузьма, ты не хуже. Ты не хуже, нет. И они злы к тебе не от зависти». — «Отчего же?» — «От любви к справедливости». — «Это одно и то же, — хохотал Кузьма. — И ты, Терёха, никогда не жалей християн, с которыми поступили по злу. Потому что и сами они только ждут удобного случая, чтобы так же поступить с другими».
Всем известно, что нет людей без сучка без задоринки. Как говаривал Кузьма Лукич, «все мы с душком», а в деревне, где тем паче нет секретов, все знают про всех: в Выселках дворы полнились слухами… Своими острыми фразами, пригудками, частушками Кузьма разоблачал выселковские нравы, пороки. Не любил он колхозное начальство, начиная с бригадира, хозяина тягловой силы и гужетранспорта. Раз, увидев этого Николая Фирсовича, остановил его, угостил папироской, хотя сам курил самосад, а закурив, подмигнул, посмеялся в бороду да и спел:
Бригадир, бригадир, лохматая шапка,
Кто бутылку поднесёт, тому и лошадка!
Но бригадир, пьяница и плут, никак не среагировал на подначку. Взглянув искоса на Кузьму, он ответил:
— Будет и лошадёнка, только одежонку смени, а то кобыла испугается.
Из каких тайников души доставал он меткие, оригинальные прозвища, частушки и присловья, которые доставались многим выселковским? Порой частушки «от Кузьмы» распевали парни и девки под гармошку:
Хороша наша деревня —
настоящий город Клин,
По краям живут колдуньи,
В середине сукин сын.
Я невольно засмеялся и вошёл в избу Акулины. Старики всё ещё говорили о чём-то своём, дед торопил бабку Лизу, журил:
— Ну, готово хлёбово из топора?
— Поспеешь нахлебаться, — давала отпор бабка Лиза, вытирая мокрое от пота лицо цветастым передником. — Покалякай пока с Акулиной, всё веселее будет. Ишь, опала, как маков цвет.
Кузьма Лукич с показной весёлостью и простотой приставал к бабке Акулине:
— А помнишь, родная Акуля, как я тебе ласки дарил…
— Да иди уж, даритель.
Акулина, забыв о хворях, то ухмылялась, стыдливо отводя глаза, то ворчала, чтобы дед Кузьма не болтал лишнего, то шутливо замахивалась на него своею высохшей слабой рукой с лиловыми узлами вен, то вдруг, пугая его, хваталась за веник в углу.
— Ничего, ничего, — шутил дед Кузьма. — Не больно и вздыхай да охай, Акулинушка. Нам бы только эту зиму пережить-перестрадать. До Пасхи дотянуть. А на Пасху свадьбу отгрохаем, за милую душу…
— Вот домовой-то… — с притворной обидой ворчала бабка Акулина, — вот бес-то, гляньте на него.
— А то чего же, — заносило деда, стих на него находил, — деньжат подкопим. Ещё ужмёмся и подкопим… Ведь пенсия-то у нас и так — многие тысячи! Поросёнка не пожалею для свадьбы, ей-бо. Не маши рукой-то, не маши. Загуляем, заиграем, всклень нальём — и ворота запрём!
— Нет, нет, — в тон шутила Акулина. — Нет уж. Всему своё время, очнись. У меня теперь один жених — тополь над могилкой.
— А чего ты на попятную, чего отнекиваисся-то? — не то в шутку, не то всерьёз вступала в разговор бабка Лиза. — Ей дело говорят, а она в дыбошки. Соглашайся, Акулина. Мы вот и Сашу вызовем на свадьбу. Телеграмму пришлём, он и приедет к нам.
— Эх, разлюли-малина! — усаживаясь за стол в ожидании хлёбова, балагурил дед. — Всю жизнь, считай, прожил, а вспомнить нечего. Ни на чём не остановился, ничего хорошего не вспомню… Дак это, хоть перед смертью погуляем, а?
Старик и паспорт
Бабка Лиза разливала наваристые щи по тарелкам, пар до потолка. В избе парило и пахло капустой, луком, но пуще всего — лавровым листом. Старики всё ещё вели разговор, тот же, временами мне казалось, что все они выжили из ума: после весёлого разговора вдруг начинали спорить, вспоминать прошлое, да так азартно, точно это было вчера.
О будущем говорили редко, с