Земля Сахария - Мигель Коссио Вудворд
В те дождливые месяцы Дарио и Мария были счастливы, по-настоящему счастливы. Они искали друг друга в толпе, встречались поздно вечером после работы, возвращались пешком по улицам, окружающим Капитолий, через парк, засыпанный сухими листьями, темно-коричневыми, как ее глаза. Мария открыла Дарио целый мир — мир чувства; конечно, он понимал, что любит, как всякий юноша в любом уголке Земли, но в то же время ни сам Дарио да и никто на свете никогда не любил так. Ни Вертер, ни Ромео, ни все другие влюбленные, о которых он читал, не могли бы сравниться с Дарио, так велика, так неповторима его любовь!
И все же эта романтичная осень была последней. Светлый юношеский взгляд на мир, на любовь отошел в прошлое. Круто повернулись события, и Дарио стал жестче, закалился, окреп. Потому что именно в эту осень начались контрреволюционные вылазки и провокационные взрывы, в эту осень возникли комитеты обороны, была проведена чистка, объявлена мобилизация — словом, стало окончательно ясно, что последовательное проведение в жизнь принципов революции — дело вовсе не легкое и нечего ждать ни тишины, ни успокоения. И в эту же осень начались первые неистово бурные ссоры с Марией, которые тут же сменялись порывами нежности.
Главная квартира Освободительной армии.
Плантация «Ми Роса»
10 января 1896 года
Поскольку рубка тростника в западных районах приостановлена и нет необходимости в поджоге плантаций, объявляю:
1. Поджог плантаций сахарного тростника категорически запрещается.
2. Нарушители настоящего распоряжения независимо от их звания и занимаемого в армии поста во имя революционного порядка будут преданы суду по всей строгости законов военного времени.
3. Сахарные заводы, которые, несмотря на настоящее распоряжение, попытаются возобновить работу, будут разрушены.
4. Все мирные жители острова Куба независимо от их национальности пользуются личной неприкосновенностью и имеют право беспрепятственно заниматься сельскохозяйственными работами на своих участках.
Максимо Гомес
Наконец огонь начал гаснуть. Ветер повернул к западу, в противоположную сторону. Мачетерос уселись на краю дороги, отирая пот. В черной листве перебегают уцелевшие ящерицы. Пчелы, привлеченные сладким запахом сока, облепили тростник. Время от времени потрескивают стебли, охваченные последними языками пламени. Сине-розовый дым поднимается с середины поля, заволакивает все небо. Здесь, у дороги, догорают несколько кустов вереска — извиваются, корчатся в дыму. Люди выпустили наконец из рук липкие от сока мачете. Некоторые не сняли еще с лица почерневшие платки. Ветер несет копоть, мачетерос щурят воспаленные глаза.
— Хорошо, что не перекинулось на другой участок, — говорит Томегин.
— Я такого никогда не видывал. Ад кромешный! — замечает Пако, обмахиваясь шляпой.
— Это еще ничего. Если б ты видел, какой пожар случился когда-то там, где я был… — говорит Папаша.
Свои белые нарукавники старик снял еще раньше и, аккуратно свернув, положил на землю. Он стоит на дороге, стругает мачете обгорелый тростниковый стебель и смотрит на опустошенное поле грустными глазами, будто жалеет, что пожар был на этот раз невелик. Черный торс Папаши блестит.
— Иди ты со своими враками! — восклицает Дарио.
— Ничего не враки, приятель. Мои старые глаза видели такое, что тебе и не снилось. Вот, представляешь, как-то раз, в пятидесятом году, рублю это я тростник, точно такой же был денек, как сегодня, и вдруг слышу, шуршит будто что-то, чудно так. У меня слух как у лисы, это точно, я все слышу на версту кругом. Один мой друг, Рафаэль его звали, — он был испанец, но давно жил на Кубе и держал погребок в квартале Святого Исидро, — ну так вот, Рафаэль мне однажды и говорит: «Ты мне скажи, как услышишь, что «Маркиз де Комильяс» вошел в бухту, потому что на этом корабле ко мне должен родственник из Испании приехать…»
— Будет врать, Папаша! Тебе приходится орать на ухо, чтоб ты услыхал, — кричит Пако.
— Это просто когда я задумаюсь. Вот один раз, представляешь…
— Стой, Папаша! Ты ведь начал рассказывать про пожар, верно? — говорит Томегин.
— А, правильно. Ну так вот, я и говорю: рублю это я тростник и слышу: шуршит чудно как-то. Поворачиваюсь вот так, поднимаю голову и вижу: огромаднейшее пламя идет прямо на меня вдоль межи. Высота — футов пятнадцать, да какие там пятнадцать, все двадцать будет! И — прямо на меня. А я один-одинешенек как перст. Все ушли с поля, потому что приехал цирк, знаешь, бродячий, они иногда появлялись на сафре. Барахло, а не цирк! Я как-то раз тоже пошел посмотреть, там один тип изрыгал огонь (эка невидаль!), ну а я вот так присел сзади него и гляжу, как он этот фокус делает? И знаешь, что оказалось?
— Он набрал в рот керосину и дунул в огонь. Я этим месяца три занимался. Вот так! — говорит Мавр.
— Ты? Зачем? — спрашивает Пако.
— Из любви к искусству. Не понимаешь, что ли? У меня четверо детей, мы дохли с голоду. Тут чем угодно займешься. Но потом появились конкуренты, я и переменил специальность. Слишком много развелось изрыгателей огня. Они даже в парках устраивали свои представления, и публике наконец надоело. Пришлось мне бросить это дело. Я тогда вот что изобрел: стал есть бритвенные лезвия. Жевал их как резинку. А потом обходил публику со шляпой и собирал на прокорм для своей мелкоты.
— И ты вправду их ел? — Пако недоверчиво смотрит на Мавра.
Мавр снова открывает рот. У него нет ни одного зуба. Десны стертые, твердые, черные.
— Ну, значит, тебе в самый раз размазня, которой нас пичкает Арсенио, — весело говорит Папаша.
Но никто не смеется. Мавр сжимает губы. Поле все еще пышет жаром. Пако стягивает сапог. Небо затянуто тучами. Хоть бы дождик пошел!
— Вижу: огромный столб огня. — Папаша продолжает свой рассказ.
— А все ушли в цирк, ну, дальше? — торопит Дарио.
— Точно, приятель, все ушли. Я один-одинешенек, стою и смотрю. Ладно, я тогда говорю себе: Пабло, ты должен погасить пожар. Хватаю мачете и начинаю копать. Копаю, копаю и вдруг гляжу — огонь совсем рядом со мной. Бегу по меже и поджигаю с той стороны встречный. Надо знать, как его направить. Я-то знал, потому что один раз, когда я гостил у родственников в Сагуа…
— Черт возьми, Папаша! Ну как ты рассказываешь? Бормочет, как попугай! — Пако почесывает ногу в рваном чулке.
— Сами-то вы хороши! Ничего не знаете, ничегошеньки! Сидите в своей Гаване, словно какие-нибудь буржуи. Ну-ка, скажи, тебе когда-нибудь раньше приходилось тростник рубить? А?
— Бог