Максим Горький - Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Он искоса посмотрел на сына, закашлялся и умолк, прикрыв глаза.
Вскоре после болезни отец обвенчался. Невеста, молодая и высокая, была одета в голубой сарафан, шитый серебром, и, несмотря на жару, в пунцовый штофный душегрей. Её доброе, круглое лицо словно таяло, обливаясь слезами, и вся она напоминала речную льдину в солнечный весенний день.
Отец стоял в синей поддёвке и жёлтой шёлковой рубахе, на складках шёлка блестел огонь лампад, и Матвею казалось, что грудь отца охвачена пламенем, а голова и лицо раскалились.
Матвея нарядили в красную рубаху, плисовые синие штаны и сапоги зелёного сафьяна на мягкой подошве, по-татарски расшитые жёлтым и красным.
Свидетелями были лекарь, дьячок, Пушкарь и огромный чернобородый мужик из Балымер, Яков, дядя невесты. Венчались в будни, народу в церкви было немного, но в тёмной пустоте её всё время гулко звучал сердитый шёпот баб. Около Матвея стояла высокая, костлявая старуха, вся в чёрном, как монахиня, и шипела, перекоряясь с Власьевной.
— Тоже и про твоего хозяина нехорош слушок ходит…
— Всё-таки, сударыня моя, не чета он ей…
— Чёт — нечет, судьба мечет, а ты тут при чём будешь?
Матвей думал:
«Что ж отец Власьевну-то не прогнал?»
После обряда невеста попросилась идти домой по улице в венцах и с попом, но отец кратко сказал:
— Не надо!
По церкви поплыл глухой и грозный гул.
Шли домой. Матвей шагал впереди всех без картуза: он нёс на груди икону, держа её обеими руками, и когда, переходя дорогу, споткнулся, то услышал подавленный и как будто радостный крик Власьевны:
— Ой, запнулся!
Всю дорогу вслед за свадебным шествием бежала пёстрая собака; иногда она обгоняла людей; высокая старуха, забегая вперёд Матвея, грозила собаке пальцем и шипела:
— Чтоб те розорвало, окаянную!
А чернобородый мужик на всю улицу сказал:
— Пёстрое житьё-то сулит!
Пришли домой, на дворе бабы начали о чём-то спорить, молодая испуганно глядела на них голубыми глазами и жалобно говорила:
— Тётеньки, не знаю я, как это…
— Где хмель-от? — спрашивала чёрная старуха.
А кто-то злорадно удивлялся:
— Не знаи-ить, бабоньки, ай да молодуха! Не знаить, слышите!
Толстая баба, похожая на двухпудовую гирю, дёргала молодую за рукав, убеждая:
— А ты — во-ой! Ты вой!
И вдруг молодуха, вытаращив глаза, пронзительно запела:
Ой, бедная я, несчастная,Ни подружек у меня, ни сватеек,Ни отца родного, ни матери,Не подарят мне, сиротинушке,Ни овечки, ни телёночка…
— Дура! — строго и презрительно закричала чёрная старуха. — Это когда надо было выть? Перед церковью, ду-урёха!
Отец растолкал баб, взял молодую за руку и, ласково усмехаясь, сказал:
— Ты погоди — побью, тогда и взвоешь.
Пришли поп, дьякон и дьячок Коренев; все гости ввалились со двора в комнаты, толкаясь, уселись за стол и долго в молчании ели свадебную лапшу, курник [7], пили водку и разноцветные наливки.
Матвей сидел обок с мачехой, заглядывая в глаза её, полно налитые слезами и напоминавшие ему фиалки и весенние голубые колокольчики, окроплённые росой. Она дичилась его, прикрывала глаза опухшими ресницами и отодвигалась. Видя, что она боится чего-то, он тихонько шепнул ей:
— Отец-то добрый…
Она вздохнула.
Пока за столом сидели поп и дьякон, все ели и пили молча, только Пушкарь неугомонно рассказывал что-то о военном попе.
— Хоть я, говорит, человек безоружный, но за уши вас оттаскать могу! Да и цап его за ухо, юнкера-то!
Поп звонко хохотал, вскидывая голову, как туго взнузданная лошадь; длинные волосы падали ему на угреватые щёки, он откидывал их за уши, тяжко отдувался и вдруг, прервав смех, смотрел на людей, строго хмурясь, и громко говорил что-нибудь от писания. Вскоре он ушёл, покачиваясь, махая рукою во все стороны, сопровождаемый старым дьяконом, и тотчас же высокая старуха встала, поправляя на голове тёмный платок, и начала говорить громко и внушительно:
— Не дело, боярин Савёл Иваныч, что обряда ты ни в чём соблюдать не хочешь, и тебе, Палагея, знать бы — не дело делаешь! В дом ты пришла — заздравной чары гостям не налила…
Отец чмокнул губой и громко проговорил:
— Налей сама да и вылакай, — ведьма!
— Брось, матушка! — сказал Яков, махнув рукой, и стал насыпать ложкой в стакан водки сахарный песок.
Баба, похожая на гирю, засмеялась, говоря:
— Какие уж порядки да обряды — цветок-от в курнике воткнут был совсем зря: всем ведомо, что невеста-то не девушка! Сорван уж давно цветочек-от!
Мачеха, наклоня голову, быстро перекрестилась; наклонив голову, Матвей услыхал её шёпот:
— Богородица… благословенная…
Отец встал и рявкнул на баб:
— Цыц!
Словно переломившись в пояснице, старуха села, а он широко повёл рукой над столом, говоря спокойно и густо:
— Вас позвали не уставы уставлять, а вот — ешьте да пейте, что бог послал!
— А я не хочу есть! — заявил Яков, громко икнув и навалившись грудью на стол.
— Ну, пей!
— А я и пить не хочу! Вино твоё вовсе не скусно.
— То-то ты сахару в него навалил!
— А тебе жаль?
Чернобородый мужик ударил ладонью по столу и торжествующе спросил:
— Ж-жаль?
— Ну, сиди! — сказал отец, отмахнувшись от него рукою.
Все кричали: Пушкарь спорил с дьячком, Марков — с бабами, а Яков куражился, разбивал ложки ударом ладони, согнул зачем-то оловянное блюдо и всё гудел:
— И сидеть не хочу! Я — гость! Ты думаешь, коли ты городской, так это тебе и честь?
Отец презрительно чмокнул и сказал:
— Эка свинья!
— Кто? — спросил Яков, мигая тупыми глазами.
— Ты!
Чернобородый мужик подумал, поглядел на хозяина и поднялся, опираясь руками о стол.
— Матушка! Марья! — плачевно крикнул он. — Айдате отсюда!
Вскочила молодая, заплакала.
— Дяденька Яков! Баушка Авдотья, тётенька…
— Молчи! — сурово сказал отец, усаживая её. — Я свиньям не потатчик. Эй, ребята, проводите-тка дорогих гостей по шее, коли им пряники не по зубам пришлись!
Пушкарь, Созонт и рабочие начали усердно подталкивать гостей к дверям, молодая плакала и утирала лицо рукавом кисейной рубахи.
«Словно кошка умывается», — подумал Матвей.
Вдруг поднявшись на ноги, отец выпрямился, тряхнул головой.
— Эх, дружки мои единственные! Ну-ка, повеселимся, коли живы! Василий Никитич, — доставай, что ли, гусли-то! Утешь! А ты, Палага, приведи себя в порядок — будет кукситься! Мотя, ты чего её дичишься? Гляди-ка, много ли она старше тебя?
— Стеня и трясыйся должен бы ты, Савелий, жить, — говорил дьячок, доставая гусли из ящика.
— А в нём — беси играют! — крикнул Пушкарь.
Матвей прижался к мачехе, она доверчиво обняла его за плечи, и оба они смотрели, как дьячок настраивает гусли.
Тонкий, как тростинка, он в своём сером подряснике был похож на женщину, и странно было видеть на узких плечах и гибкой шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой руки, оттягивая веко книзу, это делало один глаз больше другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям светом мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.
Вот он положил гусли на край стола, засучил рукава подрясника и рубахи и, обнажив сухие жилистые руки, тихо провёл длинными пальцами вверх и вниз по струнам, говоря:
— Внимай, Савелий, это некая старинная кантата свадебная!
И приятным голосом запел, осыпая слова, как цветы росой, тихим звоном струн:
Венус любезная советоваласяЯблок, завистная, отняти,Рекла бо: время нам скончати прения,Сердца любовию спрягати…
Матвей, видя, что по щекам мачехи льются слёзы, тихонько толкнул её в бок:
— Не плачь!
А дьячок торжественно пел, обливая его лицо тёплым блеском хороших глаз:
Загадка вся сия да ныне явная,Невеста славная днесь приведётся;Два сердца, две души соединилися,И — се — песнь брачная поётся…
— Не плачь, говорю! — повторил Матвей, сам готовый плакать от славной музыки и печали, вызванной ею.
Она наклонилась к нему и прошептала знакомые слова:
— Скушно мне…
— Хорошо, да не весело! — буйно кричал отец, выходя на середину горницы. — А нуте-ка, братцы, гряньте вдвоём что-нибудь для старых костей, уважьте, право!
— И веселие свято есть, и ему сердцем послужим! — согласно проговорил дьячок.
Марков схватил гитару, спрятал колени в живот, съёжился, сжался и вдруг залился высоким голосом: