Надежда Лухманова - Девочки
Шкот, лежа в кровати у своей зажженной свечи, писала письмо домой; некрасивое, но симпатичное и серьезное лицо девушки было освещено, и по нему легко было понять, как одинока она, как далеки он нее обезьянки на высоких табуретах, долбящие «L'Egypte», и кучка Чирковой, и все эти беспечно сидящие девочки.
Мало-помалу все стихло, все разошлись по кроватям, чья-то рука потушила лампу, дортуар погрузился во тьму, и только слышно было, как Русалочка, лежа в кровати, соседней с Чирковой, тихо и нежно упрашивала рассказать ей балет «Руслан и Людмила».
А лето шло к концу, скоро запрутся распахнутые окна и скроется из глаз девочек старый сад. Надя Франк точно дорожит каждой минутой и целые ночи сидит, забравшись с ногами на подоконник, и болтает со своей подругой, белокурой Людочкой. Кончив курс, Людочка не колеблясь приняла предложение Maman остаться пепиньеркой при младшем классе. Мать ее была без средств, и девушке все равно предстояло идти в гувернантки и, может быть, ехать в дальнюю провинцию, а у Людочки в глубине ее кроткого сердца сохранялся образ красивого офицера, Андрюши Франк. Она знала, что молодой человек вернется к выпуску, и бессознательно, в силу какого-то непобедимого инстинкта, желала непременно дождаться его в институте.
Сегодня, кончив дежурство, серенькая пепиньерка неслышно, как мышь, пробралась по коридору и явилась на назначенное ей Надей свидание.
Под окном лежал их любимый старый сад; среди черных кустов и деревьев громадным серебряным пятном вырисовывалась площадка, усыпанная светло-желтым песком; на лужайке и дорожках, залитых лунным светом, трепетали тени. Прохлада и ненарушимая тишина шли из сада в открытое окно.
— Люда, когда ты смотришь вниз, тебе не хочется броситься из окна?
— Господь с тобой, вот выдумала… Отодвинься, Франк!
— А знаешь, меня так и тянет, только я вовсе не хочу упасть, разбиться, нет, мне почему-то кажется, что меня какая-то невидимая сила подхватит и поставит на землю.
— Вот чушь! Самым исправным образом разобьешь себе голову.
— Нет, я убеждена, что со мной ничего не случится. Хочешь, попробую? — И Франк вскочила на подоконник.
— Франк, сумасшедшая! Сиди смирно или я сейчас уйду, я даже говорить с тобой не хочу!
— Ах, Люда, отчего у тебя нет такой веры… а у меня, ты знаешь, бывает, — именно вот так: в сердце горит, горит, и чувствуешь в себе такую силу, что кажется, весь дом, вот весь наш институт возьмешь на руки и подымешь.
— Неужели ты, Франк, бросилась бы из окна? Франк засмеялась.
— Нет, конечно, не бросилась бы, это я так, тебя попугать хотела, а только, правда, мне иногда почему-то кажется, что со мной ничего не может случиться и что я все могу! Ты знаешь, мне говорил Минаев, что в древности христиане умели желать и верить и от этого происходили чудеса, и я знаю, что он говорит правду. Только всегда и всего желать нельзя, так желать можно только очень редко. Знаешь, я раз желала, чтобы солнце сошло ко мне. Я была одна-одинешенька в дортуаре, окно вот так же было открыто, и солнце стояло как раз против меня. Я протянула к нему руки и так желала, так желала обнять его! Мне стало холодно, в глазах шли круги, по спине ползали мурашки, и вдруг я почувствовала, как что-то теплое, круглое, чудное легло мне на руки и ослепило меня. Когда я открыла глаза, у меня болела голова, из глаз текли слезы, но, я тебя уверяю, солнце сходило ко мне!
— Господи! Франк, да ты совсем сумасшедшая! Ведь солнце более чем в миллион раз больше земли, лучи его жгут и высушивают почву, а ты говоришь, что оно сошло к тебе на руки!
— Ах, Люда… я чувствовала!
Девочки смолкли. Надя глядела в сад и снова теряла чувство действительности: и сад, и луна, и блуждавшие тени казались ей сказкой, но не такой, которую рассказывают, а которую переживают во сне. Людочка нахмурилась; ей хотелось совсем о другом говорить с подругой.
— Ты когда писала Андрюше? — спросила она, беря Франк за руку.
— Дусе? Я буду писать завтра. У тебя есть симпатические чернила?
— Есть, я всегда беру их для этих писем, да только теперь тебе зачем? Ты пиши завтра в саду, когда Нот уйдет завтракать, а после обеда я отпрошусь в гостиный двор и сама опущу письмо. Как ты думаешь, когда он приедет?
Франк вдруг вскочила с подоконника и схватила Люду за голову.
— Он приедет, он приедет, — пела она тихонько, — он приедет к сентябрю и навсегда; он переводится на службу в Петербург, мне это сказала вчера мама, он писал ей.
Людочка громко рассмеялась и начала целовать Франк.
— Кто это хохочет и спать не дает? — заворчала Бульдожка. — Это очень глупо!
Франк и Людочке вдруг стало очень смешно, они уткнулись в подушку на пустой кровати и хохотали как безумные.
* * *Был утомительно жаркий июльский день, и, несмотря на запрещение качаться на «гигантских» до обеда, первый класс, воспользовавшись отсутствием Кильки, бросился на качели.
Ирочка Говорова, хорошенькая брюнетка, с замечательно толстой и длинной косой, была особенно весела; она перетягивала всех, кто хотел, то есть подпускала вниз свою веревку и тот, кто был наверху, летал особенно легко и высоко. Когда дежурный солдат, седой Савелий, появился на каменном подъезде института и, подняв высоко руку, три раза ударил в огромный колокол, Ирочка сбросила с себя лямку и раньше, чем на площадку стеклись все классы, влетела в галерею и, схватив свою кружку холодного молока, выпила ее до дна. За завтраком с Ирочкой сделалось дурно, она побледнела, ее начало трясти, в два часа ее отправили в лазарет, затем в класс проникли какие-то лихорадочные слухи; шепотом передавали, что Ирочке хуже, что у нее холера. Килька три раза бегала в лазарет, и к вечеру, не успела она привести класс в дортуар, как ее потребовали к Maman. Девочки, обрадовавшись отсутствию классной дамы, шалили. Бульдожка, вспенив мыло, достала откуда-то соломинку, пускала мыльные пузыри и любовалась перламутровым отливом, который им придавал свет лампы. Евграфова, намылив руки, гонялась за Петровой, громко напевая:
Черт намылил себе нос,Напомадил рукиИ из ледника принесСитцевые брюки.
— Да полно вам, барышни, — крикнула, не выдержав, рыжая Паша, — молитесь лучше за упокой души рабы Божьей Ирины, ведь барышня Говорова-то скончалась…
Минуту в дортуаре царила полная тишина, казалось, смерть распростерла свои крылья и дохнула холодом на юных девушек, полных здоровья и силы. Затем все разразились бурным отчаянием.
Ирочка умерла! Ирочка, такая здоровая, веселая, ласковая!.. Ирочка, хохотавшая сегодня на весь сад, перетягивавшая всех на «гигантских»?.. Не может быть! Разве так быстро умирают? Значит, сегодня Ирочка, завтра другая, третья… Девочки кричали, громко перебивали друг друга, почти все плакали, некоторые молились.
— Паша, милая, ты наверно знаешь, что она умерла?
— Знаю, барышня, потому что они были моего дортуара, так меня приставили обмывать их.
— И ты обмывала? — Девочки отшатнулись и со страхом глядели на ее руки.
— А то как же, разве я дам другим? Они были «моей барышней»… и мертвая-то барышня, как живая, беленькая такая, а волосы, что вороново крыло, как положили в гроб, так по обе стороны, как покрывало, до самых ног лежат…
— Ее уже и в гроб положили?
— Да, они померли в самый обед, в четыре часа, а в семь их уже в гроб положили… — Паша заплакала, за нею зарыдал и весь класс.
Смерть вообще была редким явлением в институте. За два-три года умирали не больше одной, а тут так страшно, неожиданно была вырвана из жизни взрослая, здоровая девушка. Смерть казалась каким-то страшным насилием, И девочки рыдали не только от жалости к подруге, но и от страха перед неведомой, грозной силой.
— Со святыми упокой душу рабы Твоея, иде же несть ни болезнь, ни печаль, ни плач, ни воздыхания… — запела громко Салопова, став на колени и подняв руки вверх.
За нею и другие девочки бросились на колени и хором дрожащими голосами подхватили молитву.
Надя Франк упала на кровать лицом в подушку и, заткнув уши, судорожно рыдала.
— Молчать! — крикнула на весь дортуар Шкот. — Молчать, сумасшедшие! Салопова, не сметь юродствовать!
Авторитетный, здравый голос отрезвил девочек, как струя свежего воздуха, разогнал кошмар. Они повскакали с колен и начали раздеваться. Салопова уткнулась головой в пол и продолжала молиться тихо.
— Франк, перестань, перестань, опомнись… — говорила Шкот, ласково отрывая ее лицо от подушки. — Иди ко мне!
— Ах, Шкот, Шкот, ведь мы все умрем, все, и я, и вы, и мама, и Андрюша, и Кадошка, все, все, кто только живет, как это страшно!
— Да, но ни ты, ни я, ни Андрюша, ни твой Кадошка, никто не будет знать заранее, когда именно, и потому, если тебе, например, суждено умереть лет восьмидесяти, то ты слишком рано начала оплакивать себя. Ирочку жаль, очень жаль, но она сама виновата, вся в поту, запыхавшись, выпила холодного молока, у нее сделалось, говорят, острое воспаление. Ну, молчи, иди ко мне, сегодня я буду рассказывать тебе сказки, хочешь? — И Шкот увела к себе уже тихо всхлипывавшую девочку.