Надежда Лухманова - Девочки
— Вы мне позволите положить вашего beby и конфеты на рояль?
Франк кивнула головой.
— Только осторожно.
Затем они сели на скамейку и начали болтать как старые знакомые.
— Вы знаете, я здесь всех обманул, чтобы добраться до вас, впрочем, меня научил Андрюша.
— А как вы обманули?
— Я сказал швейцару, начальнице вашей, двум почтенным особам в синем и одной тоненькой барышне в сером…
— Это стрекоза.
— Как?
— Это пепиньерка, они, видите, в сером и очень тянутся, это у них мода быть тоненькими, пелериночки у них широкие, вот их и зовут «стрекозами».
— А! так вот всем этим особам я сказал, что я ваш двоюродный брат и приехал из Одессы, чтобы только повидаться с вами.
— Это хорошо, а то, пожалуй, вас не допустили бы, ведь сегодня последний день каникул, завтра, двадцатого, начало классов. А я, как только узнала, что меня в приемной ждет офицер, была уверена, что это Андрюша, и так бежала, что меня никто не мог бы удержать. Ах, как я обрадовалась!
— А потом разочаровались?
— Да, конечно, я чуть не заплакала, как вы повернулись ко мне… Только вот эти цветы… — Девочка снова с нежной лаской поднесла цветы к лицу. Они до того нравились ей, что хотелось гладить их, целовать, но теперь было стыдно.
— Надежда Александровна…
— Ах, как смешно!
— Что смешно?
— А вот вы меня так назвали, это тоже первый раз в жизни!
— Что значит «тоже»?
— А цветы мне подарили в первый раз. И так назвали…
— Как же я могу вас звать?
— Как? Mademoiselle Франк!
— Мне так не нравится.
— А как вас зовут?
— Евгений Михайлович.
— Евгений, Eugene, это красиво, мне нравится. Так вы завтра в полк? Поцелуйте за меня Андрюшу, тысячу раз поцелуйте, скажите ему, что я его жду и Люда ждет его. Она молчит, но я знаю, что она страшно ждет его.
— Кто это — Люда?
— Это моя подруга. Ах, какая она душка; если бы вы ее видели, вы бы тоже начали ее обожать, только нельзя, она «бегает» за Андрюшей, и я просила его жениться на ней; жаль, она дежурит у кофулек, я не могу ее вызвать к вам. Я бы показала вам и Eugenie, вот прелесть!
— Это тоже ваша подруга?
— Ах нет, это белая кошка Петровой и Евграфовой, но какая милая. Когда же вы приедете снова в Петербург?
— Я буду здесь к весне, то есть как раз к вашему выпуску.
— Да? Вот это хорошо! Приезжайте прямо в церковь, мы все будем в белом, батюшка прочтет проповедь, и мы будем плакать. Очень, очень интересно видеть выпуск.
Дверь приемной скрипнула, и в комнату крадучись пролезла m-lle Нот.
— Пора, ma cher,[69] идти обратно в сад. Maman позволила принять вашего брата только на полчаса. Вы знаете, что сегодня не приемный день.
Франк встала.
— Прощайте, «cousin Eugene»![70] — И она лукаво поглядела на молодого человека.
— Прощайте, кузиночка, — отвечал он, улыбаясь.
— Смотрите, не забудьте десять тысяч раз поцеловать за меня Андрюшу:
— Вот ваши конфеты, вот beby — в целости и сохранности.
Передавая бонбоньерку и куклу, он подошел ближе к девочке и сказал ей тихо:
— Я уезжаю надолго, подарите мне на память цветок из вашего букета.
— Цветок? Хорошо! — Девушка вынула из букета несколько незабудок и одну розу из середины, без всякого кокетства, забыв, что именно эту розу она восторге поцеловала, затем быстро сдернула с кончика косы маленький синий бантик и этой лентой связала крошечный букет.
— Смотрите, когда он завянет, высушите его в книге или в толстой тетрадке, но не бросайте: говорят, нехорошо бросать или жечь подаренные цветы.
Офицер наклонился взять цветы и поцеловал маленькую ручку, державшую их.
Надя Франк вспыхнула и невольным движением отдернула руки. И это тоже было в первый раз; все личико ее покрылось краской…
* * *В дортуаре первого класса на ночном шкафике Франк в большой грубой кружке из-под квасу стояли остатки прелестного букета: пять-шесть распустившихся роз и пучок незабудок, остальные цветы были розданы подругам. Ложась спать, Франк не болтала ни с кем, не шла ни к кому в гости «на кровать»: она на коленях молилась дольше обыкновенного перед своим образком, прикрепленным к кровати. Минуту она постояла перед цветами, и личико ее было грустно и бледно, как будто она предчувствовала, что в жизни цветы и тернии встречаются одинаково часто. Затем она по привычке легла на правый бок, положила под щеку правую руку и заснула. Сладкий аромат разносился над ее головой, ей снился офицер и сурово спрашивал сравнительную хронологию семнадцатого века, которую она не знала…
Вокруг висячей ночной лампы, на табуретах, поставленных верхом один на другой (чтобы быть поближе к огню), сидели три девочки; их голые ноги не достигали пола, юбочки доходили только до колен, широкие бесформенные кофты и белые чепчики придавали им вид отдыхающих клоунов; все три вполголоса долбили «Египет». Завтра первый урок был Дютака, учителя всеобщей истории, которую в институте проходили на французском языке. Это было очень трудно, поэтому никто не рисковал «рассказывать», а все, как попугаи, долбили от слова до слова.
— Душка Пышка, спроси меня, — просила Маша Евграфова. Пышка, вся красная от усиленной зубрежки, обернулась к ней.
— Разве ты знаешь?
— Да, кажется, хорошо знаю.
— Только не очень громко, не мешай мне, — просила Иванова.
— А ты пока зажми уши и повторяй сама, что знаешь.
Маленькая Иванова поджала под себя ноги, положила на колени книгу и, заткнув уши, продолжала шептать урок.
— Ну, говори, только не смотри в книгу.
— Ты, Пышка, не перебивай меня, а то как сорвусь, так и кончено, ничего не помню. Слушай: «L'Egypte est en partie Nord-Est de l'Afrique, sur les rives du Nil, qui, Merci à ses inondations annuelles rend cette région très fertile. D'août à Novembre, le Nil inondait la plage voisine et couverts de boue, et les agriculteurs facilement semer les graines et d'espoir pour une bonne récolte d'oublier leurs champs pendant quelques mois…»[71]
Маша Евграфова нанизывала фразу за фразой, а Пышка следила за ней с открытым ртом.
— Вот так хорошо! Когда это ты так выдолбила?
— Летом, я все каникулы долбила, я много параграфов так знаю, только меня сбивать не надо! — с гордостью отвечала Маша.
— Медамочки, кто меня пустит на свое место? Я ничего не знаю «к Дютаку», — просилась Чернушка, стоя тоже босиком и поджимая под себя, как цапля, то одну ногу, то другую. Своих туфель иметь не полагалось, кроме как для танцев, а надевать ночью грубые кожаные башмаки дети не любили.
— Вот Евграфова тебя пустит. Вот выдолбила L'Egypte — назубок!
— Прощайте, душки, я спать. — Евграфова слезла, а Чернушка, как обезьяна по веткам, по углам табуретов поднялась наверх, и снова все трое уселись неподвижно вокруг лампы, губы их шептали, от усердия запомнить трудную фразу они закатывали глаза. Бедные девочки сидели так полночи, как три факира, стерегущих священный огонь.
В одном из углов дортуара на трех сдвинутых кроватях сидела кучка институток. Там было весело, две свечи горели в бронзовых подсвечниках, в маленьких хрустальных кружечках было налито какое-то сладкое вино, на середине кровати стоял поднос, а на нем — куски паштета с говядиной, копченые рыбки, пирожные, фрукты. Чиркова угощала свой двор, она только сегодня вернулась из отпуска.
Тут шел тихий смех и разговор с полунамеками, имена Авенира, Анатоля и Базиля так и пересыпали всякую фразу.
Чиркова лето провела в Крыму, каталась верхом, взбиралась на горы, но в ее рассказах красоты природы не играли никакой роли; на правах уже почти взрослой девушки она принимала участие во всех пикниках partie de plaisir[72] и как знаток говорила о лошадях, ресторанах и прочем. За лето куча ее поклонниц сильно поредела, возле нее оставались только три-четрыре из слабохарактерных, готовых всегда прислуживать тому, кто умеет ими повелевать.
Чахоточная тоненькая Быстрова, прозванная Русалочкой за свои беленькие ручки, впалую грудь и большие синие глаза, бескорыстно жалась к Чирковой, точно инстинктивно чувствуя, что ей никогда не видать той веселой, пустой, но заманчивой жизни, пестрые картины которой развертывала перед ней ее светская подруга. Русалочка училась неровно, как неровно и нервно делала все. Родные ее были далеко, на Кавказе, на груди она носила образок св. Нины, бредила Демоном, замком Тамары и пела романсы надрывным, но замечательно приятным голосом, произнося слова с захватывающим выражением. До самого поступления Чирковой девочку все любили, баловали, ласкали, но теперь она отшатнулась ото всех, стала резка, и ее синие чудные глаза оживлялись и блестели, только когда Чиркова рассказывала о театре. Девочка, привезенная в институт восьми лет, ничего не видала, и теперь фантазия ее следила за героями какой-нибудь ужасной драмы с таким увлечением и пылом, что Чиркова не жалела красок, и, хотя в душе считала Русалочку неизмеримо ниже себя, гордилась тем влиянием, которое оказывала на нее.