Юсиф Самедоглы - День казни
Нельзя сказать, что Акоп не владел нашим языком, нет, говорил он вполне грамотно, ничуть не хуже Мухтара Керимли, но он то и дело вставлял в свою речь такие армянские словечки, как "ара", "эли", чем очень меня смешил, и я от души смеялся. Мы выпили по второму кругу за мою здравицу, и я почувствовал, что пьян, что голова кружится, и принялся за холодную телятину. Нежное мясо, сдобренное пряностями, оказалось на редкость вкусным, давненько не едал я с таким аппетитом, так что даже Акоп приметил это и раза два повторил: "Нуш!" - "На злоровье!".
Акоп наполнил стаканы по третьему разу, посмотрел на меня и говорит: мирза, а я ведь виноват перед тобой, стыдно мне в глаза тебе смотреть, черно лицо мое от греха.
Пусть у врага твоего лицо почернеет, сказал я, что ты такое говоришь, помилуй бог!.. Обижал я тебя, мирза, сказал он, разок-другой глупостей кажется, наговорил тебе, грубил, прости, если можешь, язык мой проклятый, как перепью этого окаянного зелья, так власть над собой теряю, не ведаю, что творю... Да нет, Акоп, я что-то не припомню, чтобы ты мне слово обидное сказал... Правда, мирза? Правду ты говоришь, что ли? Помереть мне - правда?! Акоп так разволновался, что я испугался за него. Помереть тебе - правда, заверил я его, чистейшая правда! Тут Акоп призадумался, смотрю, лоб себе потирает, как будто вспомнить что то хочет. А я не дал ему думать - нечего вспоминать, мы с тобой, говорю, ни разу еще друг другу не сказали слова обидного, слова горького, слова тяжелей розового лепестка, правда, Акоп, клянусь совестью. Повеселел он лицом, вздохнул глубоко и говорит, что, ей-богу, правда, кому-кому, а тебе я в жизни худого слова не скажу, потому как ты аксакал нашего двора, и все соседи твоим именем клянутся, мирза, и я к тебе особое уважение питаю... И эта великолепная папаха весьма к лицу тебе, продолжал он, кивая на мою бухарскую папаху, где ты купил ее? Я отвечал, что каракулевые шкурки мне из Самарканда привезли, а папаху сшил уста Аванес с Базарной улицы, известный в городе шапочник.
Акоп почел за должное заново наполнить наши стаканы и провозгласить тост за здоровье уста Аванеса, который сшил такую замечательную папаху, ибо по работе видно мастера, а раз это мастер, то, стало быть, настоящий мужчина.
Мы с тобой тут сидим и пьем в свое удовольствие, продолжал Акоп, а бедный мастер спит себе дома и знать не знает, что его в этот час добром поминают. Давай же выпьем за него, чтобы жил во здравии много лет и шил как можно больше таких великолепных папах на радость мужчинам. Ибо что есть мужчина без папахи? Ничто. Хоть на свалку вышвырни его, никто не хватится. Потому что красота мужчины в его папахе. Воистину так. И мы выпили.
Но вот что примечательно - после третьего стакана тутовки головокружения как не бывало и все вокруг вернулось на свои места, а опьянение - оно не то, чтобы прошло, а стабилизировалось, и уж я, сколько ни пил, не пьянел.
После третьего стакана мы сделали короткую передышку, поели вкусного мясца, Акоп тоже слегка пощипал его, я же снова залюбовался на зимний сад, сотворенный на этой крошечной веранде, и в сердце своем восславил Акопа... Ибо зреть роскошные цветы в эту зимнюю пору - подлинное, ни с чем не сравнимое наслаждение!..
Так посидели мы некий срок, отдыхая от возлияний, и Акоп говорит мне неожиданно: мирза, говорит он, что-то ты мне в последнее время не нравишься, какой-то ты весь не такой, не захворал ли ты, упаси, господь?
Я посмотрел на него опасливо. Уж не хочет ли и этот вытянуть из меня что-то, подумал я, но посмотрел ему в лицо, посмотрел прямо в хмельные глаза и сказал себе: нет, человек с такими глазами неспособен заниматься доносами и прочей зловредностью, ни за какие блага не продаст он другого человека. Нельзя сказать, что захворал, отвечал я на его вопрос, хотя и сердце побаливает, и бессонница, как видишь, одолела. Но дела мои, кум Акоп, нехороши, весьма нехороши, кое-какие мерзавцы жить не дают, дышать не дают; так-то, кум Акоп.
В ответ, на эти мои слова кум Акоп выразительным жестом опустил свою пятерню на стол, сдвинул брови и, грозно сверкая глазами, сказал: покажи мне этих мерзавцев, и я им глотки повырываю вот этой своей рукой и под ноги швырну!.. А до остального тебе дела нет.
И тут, судари мои, не знаю уж, какой меня бес попутал или тутовка проклятая ум вышибла, или, может, бог ненадолго лишил меня разума, но я открыл рот и самым подробнейшим образом рассказал Акопу все, что произошло со мной минувшим днем.
И как бы, вы думали, отреагировал на мою исповедь кум Акоп? Стал утешать, внушать надежду, подбадривать, мол, бог велик, не допустит, чтоб свершилась несправедливость, не тужи, образуется все, даст бог?.. Ничуть не бывало!.. Кум Акоп молча схватил мою руку, поцеловал ее, потом уронил голову на стол и заплакал навзрыд, как дитя. А я, растерявшись до невозможности, стал винить себя в душе в неуместной болтливости и, дотронувшись до его патлатых косм, стал уговаривать, как ребенка, взять себя в руки и не рыдать так безнадежно, ничего же пока не случилось, я - вот он я, жив-здоров, сижу тут с тобой, пью и ем, даст бог, образуется все. Но Акоп, не слушая, продолжал плакать, и я не знал, куда себя девать.
Наконец, он поднял заплаканное лицо, тыльной стороной ладони осушил мокрые глаза и сказал: знаешь, почему я плачу? Почему, спросил я в некотором недоумении, ибо мне казалось это очевидным и без вопросов. В давешнем своем рассказе ты фамилию назвал и брата мне покойного напомнил, его тоже Салахом звали, упокой, господи, его душу. Акоп взял свой стакан и осушил его до дна. А ты ничего не бойся, сказал он, верблюд большой, да слон побольше будет, не посмеют они замахнуться на тебя, а ежели что, тот же секунд в Москву телеграмму отобью, так, мол, и так, и будь спокоен, там разберутся, покажут им, где раки зимуют.
Ты не кто-нибудь, ты - Сади Эфенди, слава твоя впереди тебя бежит, все тебя знают, за здоровье твоего ребенка молятся, потому что ты святой человек, бедных не чураешься, обездоленных не оставляешь заботой своей.
Акоп выговорился, и мы посидели молча какое-то время. Потом он посмотрел на меня печально и сказал: мирза, да хранит нас от худого дня единый бог, что над нами, но ничего в этом мире нельзя знать наверняка, неизвестно, какой стороной жизнь обернется, но ты крепко-накрепко запомни, что у тебя здесь, в этом дворе, есть сосед, который родней кровного брата, имя ему Акоп. И что бы с тобой ни случилось впредь, знай, что у тебя есть опора и защита, будь уверен, в обиду я тебя не дам, и пусть не Салахов, пусть сам черт и дьявол - всем глотки за тебя повырываю и под ноги швырну...
Я посмотрел в глаза куму Акопу - и понял, что правда это, повырывает и под ноги швырнет. Давеча глаза его показались мне глазами захмелевшего агнца, но сейчас в них не оставалось ничего от овечьей томности, с такими глазами можно идти на врага, подумал я, и решил, что хватит, надо вставать идти домой. Но только я собрался открыть рот, чтобы поблагодарить за гостеприимство и попрощаться, как кум Акоп, словно бы читая в моих мыслях, стал умолять не спешить, не уходить, а посидеть с ним и распить еще одну бутылку водки, там в шкафу, сказал он, последняя стоит.
Нет, приятель, сказал я, с нас хватит, я больше ни капли выпить не сумею, а если выпью, то тут же упаду и кончусь. Ладно, сказал Акоп, не хочешь, не надо, но давай по маленькой на прощанье, лично за твое здоровье, и да продлит господь твои дни на земле, да сметет с лица земли всех твоих недругов! Выпили по "маленькой" - кум Акоп, как и прежде, весь стакан до дна, я - полстакана. Я, признаться, пил и сам себе удивлялся, плохо себе представляя, как я в этаком виде домой вернусь, всю жизнь не терпел пьянчуг, оскверняющих свое семейное ложе. А кум Акоп, поставив пустой стакан на стол, сказал: ты мне душу свою открыл, очень горестную историю мне поведал, а я тебе хочу песню армянскую спеть, ну скажем, вот эту - "Сирун ахчик"*.
______________ * "Сирун ахчик" - по-армянски "Красивая девушка".
Запоешь, сказал я, домочадцы твои проснутся, грех сон им нарушать.
Не проснутся, сказал Акоп, они к моему пению привычные.
Нехорошо, сказал я, что жена твоя обо мне подумает, если проснется и увидит тут? А жену, сказал Акоп, если она вздумает слово поперек сказать, я к отцу отправлю, в Карабах.
Тогда я сказал: пой!.
Акоп оперся локтем на стол, завел руку за ухо и подпер голову, прикрыл глаза и тихо, вполголоса, запел.
Много я слыхивал певцов в Баку, Карабахе, Тифлисе, всех самых знаменитых ханенде своего времени, можно сказать, слушал и даже - были и такие времена, веселые, беззаботные, - немалыми деньгами одаривал их за волшебное их искусство, но могу поклясться на Коране, что такого певца, как Акоп, не встречал, нет. То есть очень возможно, что в профессиональном смысле многие другие певцы и превосходят его, но я никогда не слышал, чтобы пели с такой страстью, с такой сердечной мукой, никогда не испытал такого полного слияния с песней, такого растворения в звуках музыки. Песня Акопа перевернула мне душу, я был растроган до такой степени, что едва сдерживался от слез. Эта песня, думалось мне, не могла родиться ни на свадьбе, ни на каком другом празднике, она, несомненно, родилась из беды, из большой беды, и если бы Акоп пел ее сейчас но здесь, на маленькой веранде первого этажа нашего дома, а на снежной вершине горы, то от страстной печали растаяли бы снега и потекли ручьями вниз по склонам.