Вячеслав Курицын - 7 проз
- Ладно, ладно, - перебил Артемьев, замечая про себя, что средний и безымянный палец на кисти мужичонки следовало бы поменять местами, чтобы соблюсти хронологию набоковских текстов. - Как-то это все... Ли-ло-ли... вот уж признак выдумали - "странный"... Эдак все, что угодно... Чем, извольте, "Отчаяние"-то... странно?
- "Отчаяние"-то... - проговорил мужичонка, засовывая в нос палец, обозначавший минутой раньше "Приглашение на казнь". Видно было, что не особенно он к ответу и готов. - Ну как... Вот, допустим, Набоков уловки всегда прячет, загадки придумывает. Их отгадать надо.
- А один хороший человек на букву "х", - строго сказал Артемьев, говорил, что Сирин, напротив, прием обнажает. Показывает заячьи уши, чтобы за них же и...
- Дык то прием, - вскричал мужичонка, - хренова твоя голова! Это тебе, дурошлепу, инструмент показывают, щипчики... А что этими щипчиками, что там с ушами в шляпе - изволь, сообрази, да сообрази еще, что именно эти уши отыграны, а не другие... Отгадаешь - один из пяти...
- Например? - спросил Артемьев.
- Например? - мужичонка хлопнул себя по колену. - Ну вот "Машенька". Там он вначале, не зная еще, что этот козел на Машеньке женат, видит во сне, будто с ним одно яблоко грызет, а потом оказывается, что он с Машенькой любил от одного яблока откусывать.
- Ну? - снисходительно улыбнулся Артемьев, вспоминая, что забыл о пиве, и забывая снова. Протопали два милиционера, волоча за собой ЭРИ-72, про которое как-то написал желчное стихотворение живущий в пяти шагах от бульвара поэт. Бульвар вообще ожил, замелькались прохожие, сдвоенные скамейки оседлала бригада подростков.
- Еще? Ну вот он встречу с Машенькой как бы пропивает, да? Нахлестался ночью и проспал. Там даже есть такая материализация метафоры - слова "материализация метафоры" мужичонка, словно спохватившись, выговорил с большим трудом и перепутав все ударения, - он на часах химическим карандашом отмечает время приезда - восемь, что ли... Восемь, не помнишь?
Артемьев промолчал.
- Пусть восемь. А потом, засыпая, он рюмку перевернул, водка вытекла, и капля - кап на циферблат, именно на восьмерку. И пометка на цифре от капли водки и расплылась.
На этот раз все ударения были расставлены издевательски точно. Артемьев нахмурился. Подосланный не унимался.
- А и еще! Он там козлу будильник подводит, чтобы тот точно проспал. Чтобы зазвенело, когда этот Машеньку уже умыкнет. И сам поставил так, чтобы тот - муж-то - Машеньку и встретил.
- То есть? - оторопел Артемьев.
- Ага! - торжествующе воскликнул мужичонка. - То-то! А туда же "обнажение приема..." Он сначала поставил на пол, что ли, десятого - ну и хватило бы Машеньку сто раз встретить и убежать хоть в Китай. А он зачем-то подумал-подумал и перевел на одиннадцать. И тут уже ясно, что встретит-то Машеньку не Ганин, а этот... как его... он все равно проспится и прибежит на вокзал... А она куда денется-то, в Берлине? И до одиннадцати не денется... Понял?
- Не понял, - раздраженно ответил Артемьев и тут же понял.
Мужичонка состряпал кроткую рожу и слащаво так улыбнулся, будто желая посоответствовать источнику ассоциации.
Артемьев помрачнел. Происходящее ему не нравилось. С яблоком - ерунда, он сам заметил это с первого раза - да еще в неразумном студенчестве, да еще читая в туалете общаги выданную на ночь слепую машинопись. Про водку на циферблате он читал в какой-то умной статье, автор которой строил некий хитрый ряд - что-то вроде "пить с лица" и подобные вещи... Но насчет одиннадцати... Артемьев знал, что случайными такие штуки не бывают. Любой текст - идеальный, там все специально. Случайного не бывает, и Артемьев мрачнел пуще. Он чувствовал, что Анна не зря. Ненужно не зря.
- Кого только не встретишь на бульваре, - неодобрительно сказал Артемьев.
- А и то! - плоско пошутил мужичонка, но расхохотался как-то зловеще, с явно лишними интонациями, а потом по-цирковому ловко (как бы продолжая язвительно продлевать тему цилиндра и заячьих ушей) выхватил непонятно откуда странного вида пузырек.
- Тормозняка хочешь? - спросил мужичонка.
Артемьев обалдело тряхнул. Мужичонка не обиделся, пожал - не хочешь, как хочешь, - чмокнул, плеснул (едва успев выплюнуть папиросу) добрую половину (Артемьев отметил, что в этот момент он ничуть не напоминал пианиста), издал сложный, неприятный, но явно свидетельствующий и вдруг клацнул, резко клюнув: то ли муху поймал, то ли просто закусил куском воздуха. Артемьев - как бы найдя, с чем срифмовать давно приготовленный жест, - достал и свое пиво, откупорил, ссадив скамейку, и задохнулся блаженством, ни на секунду, впрочем, не расставаясь с традиционной задней мыслью - о быстротечности и трудноуловимости счастья первого утреннего глотка.
Однако не первого: Артемьев вспомнил часовой давности сценку у метро, когда, прежде чем поделить ветки подземки, они с Анной неторопливо чокнулись "Жигулевским", которым торговала у станции толстая разодетая барышня, шумно читавшая книгу "Унесенные ветром". Анна и Артемьев обсудили барышню, "Унесенных ветром" (которых Артемьев не читал, но соврал, что читал), затронули вопрос утреннего пития пива у станции метрополитена, полувоздушно чмокнулись и разошлись. Нет, тоже не так.
Анна - без наводящих вопросов - отчиталась перед Артемьевым в своих дневных планах (что-то вроде будильника из ремонта и вечернего вернисажа: она даже назвала галерею, Артемьев теперь сожалел, что воспринял этот разговор как уже следующую серию фильма, к нему отношения не имеющую, - имя галереи он не стал запоминать) и, кажется, немного расстроилась, что Артемьев не отреагировал: он как раз с удовольствием отреагировал бы, увязался, но помнил вопрос, полученный в лоб на давней вечеринке, - "а у вас есть московская прописка?" - с тех пор Артемьев отчаянно боялся, что его заподозрят в желании завязать прагматическое знакомство с незамужней жительницей столицы. Мальчик лет десяти, в больших очках, вежливо поинтересовался судьбой пустой посуды; они еще пошутили насчет мальчика, обменялись небрежно-нескладными ладушками и ступили на разные эскалаторы. Легкий коктейль из чувств облегчения и сожаления заставил Артемьева на секунду зажмуриться, чуть-чуть поплыть, он подумал, что очень не хочет в свою конуру в Беляево, где квартирная хозяйка - великовозрастная татарка-процентщица - уже, наверное, тушит на кухне свои неуемные вонючие кабачки и распевает песни советской эстрады, и поехал на бульвар.
- Нас с Серегой вчера, - беззаботно сообщил мужичонка, - накрыли у ЦУМа, он сдернул, а меня привезли в восемнадцатое. Там спрашивают, где накрыли?
Подразумевалось, что Артемьев прекрасно осведомлен о том, что такое "восемнадцатое", и, уж безусловно, близко знает Серегу.
- Где, спрашивают, взяли? У ЦУМа? Это не наш, говорят, везите в девятнадцатое. Ну, привезли в девятнадцатое. А там ребята культурненькие, знакомые. Один кришнаит, сержант, я его давно знаю... Я им сумку отдал и говорю, я в сортир, мужики, не обессудьте, а то обоссусь. Они меня в сортир-то пустили, а у меня в кармане четушечка и флакон одеколону. Не помню - абрикосовый, что ли, в общем, какое-то растение. Я флакон принял, вернулся, четушечку в сумку, разделся... Счастливый, думаю, вечер: я тютелька в тютельку, и никуда идти не надо, ложись и спи. А утром встану четушечка целая... Во сне ангелов видел, врата райские...
"Врата - это хорошо, - подумал Артемьев, - врата... В Москве каждый вечер десять вернисажей... Полторы сотни галерей..."
- Встал утром, оформили, одеваюсь. Сумочку поднял, а она чой-то подозрительно легкая. Ну, думаю, сплошной Хабермас... Я им - менты поганые, куда четушечку дели? А они - ты чо, падла, гонишь, не было никакой четушечки. Ну, я закон знаю, я им за прокурора, за тятьку с маткой... Стыд, говорю, потеряли, если уж мы, русские люди, будем друг другу... Ладно, говорят, не кипятись, не знаем, говорят, где четушечка. Мы тебе взамен две флакошки тормозняка дадим. Я прикинул - две флакошки тормозняка... Дык, говорю, давай!
Мужичонка, впрочем, не успел толком закончить восклицательный знак (тот вывалился изо рта, как медленная слюна, и плавно стек куда-то в траву), перебивая сам себя, он суетливо глазнул на Артемьева, сорвал крышечку и одним глотком покончил со вторым флаконом.
И хотя мужичонка проделал все это донельзя отчетливо, ясно, с уверенностью, взвешивая и рассчитывая на вернейший эффект, но между тем с беспокойством, с большим беспокойством, с крайним беспокойством смотрел теперь на Артемьева. Теперь он обратился весь в зрение и робко, с досадным, тоскливым нетерпением ожидал ответа Артемьева. Но, к изумлению и к совершенному поражению мужичонки, Артемьев пробормотал себе под нос и довольно сухо, но, впрочем, учтиво объявил ему что-то вроде того, что ему время дорого, что он как-то не совсем понимает; что, впрочем, он, чем может, готов служить, по силам, но что все дальнейшее и до него не касающееся он оставляет. Тут он взял перо, бумагу, выкроил из нее докторской формы лоскутик и объявил, что тотчас пропишет что следует*.