Алешковский Петр - Рыба. История одной миграции.
Эстонцы ехали в теплые края, на берег Черного моря, или в Сибирь, на Алтай, где, говорили, от одного запаха трав проходят все болезни. Часть добралась до Пицунды — маленького абхазского поселения на берегу древней Колхиды. Поставили палатки, стали присматриваться к земле. Она пахла полынью и полусгнившими цитрусовыми. Люди объедались хурмой, мандаринами и свежим инжиром, сладкий сок привлекал полчища мух, их отгоняли ветками мимозы. Вечерами налетали беспощадные комары, земли чуть дальше от пляжей были полны застоявшейся, ржавой воды. Началась неизвестная северным людям малярия. Переселенцы гибли сотнями. Комары прогнали эстонцев из абхазского рая. Те, у кого еще оставались деньги, отправились в Тверскую область: лесозаготовительная контора Брандта — дочернее предприятие миллионеров Рябушинских — предоставляла желающим неудобья, давая беспроцентный кредит. Здесь, в привычном северном ландшафте, в началах Валдайского водораздела, в лесах, полных грибов, дикого зверья и немалярийных комаров, на жирных суглинках, которые предстояло отвоевать у векового леса, и поселились окончательно. Пали на землю среди трех русских деревень: Кузлова, Скоморохова и Конакова, через них проходила дорога, связывающая лесную свободу с уездным базаром.
Эстонцы оседали на хуторах, выжигали лес и выкорчевывали пни, в первый год ставили низкие, но крепкие сараи для скотины, зимовали в них вместе с животными, согревая друг друга дорого доставшимся теплом. К началу ХХ века край Нурмекундэ, что означало “союз хуторов”, или по-русски Нурмекундия окреп и почти поголовно научился говорить на местном наречии, сохраняя, понятно, свой протяжный язык и привычки.
Вместе со скотом отдышался и зажил народ. Почта сообщала, что на Алтае и в Сибири, в Поволжье и в Пицунде, и даже в далекой Австралии белобрысые и трудолюбивые эстонские крестьяне прижились, даже начали жениться на местных. Любви, как известно, не прикажешь и селекцию, как в коровнике, не наведешь. В Нурмекундии зазвучали два оркестра — народных инструментов и духовой. Тромбоны, кларнеты, трубы, контрабасы, виолончели и скрипки через Петербург выписывали из Европы, мандолины и балалайки поставляла тверская ярмарка — нурмекундцы играли на праздниках и свадьбах, не презирая, впрочем, а перенимая местные мелодии гармошек, предпочитая их простое звучанье более голосистым и нарядным немецким аккордеонам. Эстонцы покупали и новомодный сельхозинвентарь — сеялки, веялки, паровые молотилки, даже первые трактора в Тверской губернии появились здесь, в Нурмекундии.
И тут грянула революция, а вслед за ней — коллективизация. Хутора отменили. Не желающих мириться с новой жизнью, как, впрочем, и согласных идти в колхоз, прочесали гребенкой ОГПУ — НКВД. Оставшиеся запели революционные гимны, создали эстонскую комсомолию, начали печатать газету “Голос Нурмекундии”. Как и все колхозники страны Советов, лишенные паспортов, они, вернувшись в новый крепостной строй, перевыполняли план за трудодни, уходили на войну и, если возвращались назад, ложились в землю на своем погосте, обнесенном старой кованой оградой с равноконечным протестантским крестом над воротами.
Паспорта тут выдали лишь в 1980 году. Но и до этого года многие, не разучившись петь подпольно лютеранские псалмы, умудрились просочиться назад в советскую Эстонию. Мужчины, отслужив в армии, фрахтовались в торговый флот, получали паспорт рыбака, что в корне меняло их статус, и оседали на родине предков, куда немедленно выписывали всю семью. В начале же перестройки повалили всем миром — начался массовый исход. Кого-то приютили дальние родственники — не зря, выходит, сто с лишним лет им писали письма, кого-то сумели пристроить те, кто приехал раньше. Словом, к концу 1980-х от еще недавно живого края остались пустые поля и редкие, зарастающие мхом нижние венцы изб — остальное тут же растащила рачительная и стремительно нищающая русская округа.
7
В девяносто четвертом, когда я поселилась в Карманове, в соседнем Починке жил старик-латыш Крастин со старухой эстонкой. От русских Скоморохова и Кузлова, да и от других деревень не осталось и следа. Только в далеком Конакове, в пятнадцати километрах от нас, еще жили семей двадцать. После гибели колхоза вели жизнь цыганскую. Существовали на пенсии родителей, на пособия по многодетности; воровали лес, алюминиевую проволоку, заготавливали грибы, ягоду, обдирали с берез чагу, сушили на печке и сдавали в аптеку, ловили в капканы бобров и продавали перекупщикам за бесценок. Деньги превращали в технический спирт, он медленно, но верно сжигал людей изнутри, отправлял на погост в сырую тверскую землю.
Лейда Яновна Кярт, моя соседка, отработала жизнь почтальоном, исходила все нурмекундские хутора и деревни ногами, исколесила их на велосипеде, выучила троих детей в институтах, похоронила мужа, но уезжать никуда не собиралась.
— Здесь родилась — здесь и помру. Моя бабушка рассказывала, что такое переехать всей семьей. Мне работы и беды и тут хватает.
Бабушку Лейды я хорошо понимала. На стенке самодельного гардероба цинковыми белилами был написан ее портрет — белая женщина в кружевном платье строго взирала на каждого, кто входил в кяртову спальню. Рядом стояло старое, отслужившее век пианино, на крышке позолоченными латинскими буквами было написано: “PARIS”.
На хуторе имелось много полезных вещей: ручной сепаратор, мясорубка старинной конструкции, хитрая продольная пила, каких и в музее не найти, точило величиной с бочарную крышку, керосиновые лампы, сверла, долота, перки и иной инструмент, названия и назначения которого не знала и сама хозяйка. Все было исправно, смазано, наточено и годно к употреблению. Кяртова крепость была готова выстоять и без электричества, что, впрочем, случалось постоянно — свет гас и не зажигался по несколько дней.
Телефона тут и в помине не было. Зато стояли около дома на улице комбайн, сноповязалка, пароконная косилка и тракторная телега — в Жукове жил Лейдин младший сын Виктор, он свез и спрятал от посторонних глаз свой пай, полученный при развале колхоза. Теперь колхоз возник снова, уже как “ООО”, Виктор вошел в него на правах простого работника. Технику он давал в пользование — точнее, работал на ней бесплатно, то, что им платили, назвать зарплатой язык не поворачивался.
Все это я узнала постепенно — времени у нас с тетей Лейдой было теперь много. Под ее руководством я училась жить в деревне. Это оказалось непросто — тишина, бескрайние леса и оставляющие на дороге следы дикие звери, русская печь и согревающая избу лежанка — голландская печка, поставленная рядом с кроватью, две коровы, куры, лошадь, овцы, поросенок, собака и три кошки, всех их кормила Лейда Яновна. Огород требовал прополки — утром, когда я дергала сорняки, из мокрой травы прямо в лицо вылетала туча мошки и жалила так, что слезы наворачивались на глаза. На огороде плакала без стеснения, как и на кухне, кроша мелкий и едкий лук, в другое же время слезы не шли из глаз. Засучив рукава, помогала убирать в хлеву, даже научилась доить коров, это оказалось так же просто, как сцеживаться. Когда родился Павлик, у меня было так много молока, что я делилась им с ребенком Фаршиды.
8
От Карманова до Жукова восемь километров. То, что мы так быстро проскочили на машине, теперь мне предстояло преодолевать на велосипеде или пешком. Велосипед, старая и тяжелая “Украина”, стоял в сарае. Валерка специально приехал через неделю, перебрал его, смазал, поставил сзади багажник, чтобы я могла возить из магазина продукты. Наладив мою жизнь, он уехал, связь оборвалась.
Когда начинались дожди, глинистую дорогу развозило и путешествие превращалось в муку — часть дороги приходилось идти пешком, ведя велосипед рядом. Два подъема и один крутой спуск. Два километра посередине пути, на месте заброшенной деревни Скоморохово, порой непролазны и для пешего — трактора разбили колеи, и на маленькие скользкие бровки ноги нужно было ставить так тщательно, словно я готовилась к экзамену на канатоходца.
Я вставала рано, в пять, пила чай с хлебом и отправлялась в путь, чтобы к восьми приступить к работе. Льнозавод — длинный старый барак, забитый пылью, с грязными, никогда не отмывавшимися окнами. Транспортерная линия, проходящая сквозь разные приспособления и механизмы, тянулась по одной стене и в половину короче — по другой.
Смена — двенадцать человек. Мастер, девчонка Надежда из местных, три мужика неопределенного возраста, старичок-истопник в котельной, семь женщин. Разницы в работе между полами никакой. Номер один раскатывал рулоны с отмоченным и просушенным льном, заправлял их в зев мялки с помощью номера два. Волокно начинало свой путь по конвейеру. Ползло медленно, попадало под череду вальков, гребней, проходило трясучку (номера три, четыре, пять). Машина строчила, как пулемет, мяла и чесала льняное сено. В результате получалась низкосортная пакля и мягкое, невесомое, как вата, волокно. Его увязывали отдельно и увозили на следующую тонкую обработку. Завод производил нехитрую и дешевую подготовительную операцию. Принимали нашу продукцию низким сортом, допотопный конвейер не предназначен был выдавать качество.