Алешковский Петр - Рыба. История одной миграции.
Туда ездили два-три раза за лето — собирали малину, чернику, клюкву, грибы, чтобы затарить подпол, обирали по осени три раскидистые яблони, за которыми приглядывала соседка тетя Лейда — из осевших в тех краях эстонских переселенцев. Олег Петрович по матери тоже был из эстонцев, но говорить об этом почему-то не любил, дальнего родства с Лейдой стеснялся и в деревню Карманово, где и сохранились-то два их дома, старался ездить как можно реже.
С работой в Волочке оказалось хуже, чем в Харабали: пятнадцать суток сидения в продуктовой палатке (день через день) оценивались хозяином в триста-четыреста рублей, и желающих на это освободившееся место всегда было много. Две вышневолоцких больницы, поликлиники и аптеки обслуживающим персоналом были укомплектованы полностью, равно как и дурдом в Бурашеве, окрестные санатории и дома инвалидов. Сразу уяснив мои отношения с Геннадием, тетя Рая уже через неделю нашей у них жизни заявила:
— Кормить вас мне не по силам, ищите работу и жилье или поезжайте жить в Карманово — дом исправный, а на льнозаводе в Жукове нужны рабочие руки.
В Жуково мы и поехали, прописались в местном сельсовете запросто, никаких препон нам не чинили — Петровича там всякий знал. Важный штамп в паспорте сделал нас местными, можно было начинать жизнь с чистого листа. В Жукове — бывшей центральной усадьбе колхоза — мне подтвердили, что руки им нужны, и особенно на льнозаводе, правда, зарплата не очень. Я тогда не стала уточнять — там, где ее платили исправно, все места были давно заняты. После сельсовета заехали в Карманово, забрали спешно кое-какие вещи из необходимых. Все было свалено на кровати и стол и изрядно поедено крысами. Одеяла, наволочки и полотенца я потом долго стирала и латала, кое-как привела в божеский вид…
Мне повезло. На улице я познакомилась с бабушкой — помогла донести сумку с покупками до дома. Бабушка жила одна, родные навещали редко. Мы разговорились, я честно все про себя рассказала, бабушка обещала помочь и помогла — устроила дворником в большой двор на пятьсот рублей в месяц, начальница дэза была ей родней. И квартиру выделили в подвальном помещении: две маленькие комнатушки, туалет, горячая вода, газ — просто чудо. Построили деревянные топчаны, сколотили шкаф. Двухконфорочную старую плиту я полдня драила и красила белой эмалью, а мои мужики прочистили и отрегулировали конфорки. Даже исхитрились положить кафель в ванной и туалете и поменять краны — на это ушли все мои сбережения. Одно ужасно огорчало — Павлик отказался идти в школу, в последний класс, устроился рабочим на пилораму. Характер у него был отцовский, упрямый, свернуть с задуманного невозможно.
— Ты будешь надрываться, а я учиться? Даже не уговаривай.
Я говорила беспрестанно, но уговоры не действовали. Он сник и опять начал почитывать отцовские книжки. Жизнь, едва начав налаживаться, покатилась под откос. Геннадий пропадал в церкви, там ел-пил, там же скоро стал и ночевать сутки через сутки, ему определили послушание — поставили еще и сторожем. На мой вопрос о зарплате ответил честно: не за деньги работаю.
— Тогда уходи к матери.
Он ушел, но через неделю опять появился, переночевал на топчане, снова пропал на несколько дней, вернулся опять. Я перестала с ним разговаривать, вся моя надежда теперь была на Валерку, ждать оставалось два-три месяца.
Так мы и бродили по нашему подвалу — три тени, Павлик уходил рано, приходил поздно, сильно уставал, молча ужинал и ложился спать. Он стал сильно напоминать отца. На пилораме работали беженцы узбеки и наши уголовнички — с ними он не дружил, компании в Волочке у него не появилось. Тучи начинали сгущаться, но я ничего не ощущала. Кроме дворницких обязанностей, я теперь еще до поздней ночи жарила семечки и днем приторговывала на автовокзале. Деньги, поганые деньги — из-за них я проглядела сына.
Иногда мне казалось, что Павлик приходит домой пьяным, я обнюхивала его, но запаха спиртного не чувствовала. Выспрашивала, он только отмахивался:
— Брось, ма, ты же знаешь, я не пью.
Он стал подозрительно заторможенным — я списывала это на депрессию и все умоляла его пойти учиться, хотя бы заочно. Он обещал, но и только, в конце концов я от него отступилась — Павлик незаметно стал взрослым.
Другое дело Валерка — он вернулся из армии, как положено: с золотым дембельским аксельбантом на парадной, ушитой в рюмочку форме, в выторгованных где-то новеньких хромовых сапогах, в заломленной фуражке с подрезанным козырьком, с дембельским альбомом и старшинской шпалой на погонах. Привез десять тысяч рублей, весело ответил на мой вопрос:
— Заработал, ма, не бойся, кто в армии с умом, тот всегда заработает!
Тут же устроился слесарем в авторемонтную мастерскую на трассе Москва — Ленинград, словно место специально придерживали до его прихода. Купил за тысячу рублей “Запорожец”, повозился с ним неделю-другую и принялся катать по вечерам девиц и обретенных друзей, как будто жил здесь всю жизнь. Случалось, приходил домой навеселе, но больше я встречалась с ним утром — Валерка гулял свое весело, легко, так, как у Павлика никогда не получалось. Два или три раза старший брал с собой младшего — “проветриться”, в последний раз оба вернулись в ссадинах, а у Павлика под глазом приличный синяк.
— Местных поучили за то, что нас таджиками кличут.
Кличка “Таджик” за Валеркой закрепилась, но после той драки она стала почетной, он от нее не открещивался. Павлик больше с братом “проветриваться” не ходил, и Валерка от него отстал.
— Не, мам, он не для того создан, может, армия мозги вправит, ребята над ним ржут.
Чем Павлик не угодил, я догадывалась. Слишком робкий, он только связывал старшему руки, к сожалению, братья никогда не были близки.
На Новый год Валерка познакомился со Светой, стал иногда приводить ее домой. Жили они пока порознь, но постоянно были вместе — забегали домой перекусить, или она ждала, пока Валерка переоденется после смены. Мне нравилось, что она меня немного дичилась — не люблю тех, что сразу записываются в свои. Светина мать была конченая алкашка, о ней девушка никогда не говорила, отца не знала, Валерка для нее — свет в окошке, видно было, что она его любит.
Гуляли они недолго, в марте пришли ко мне, сказали, что сняли у бабушки комнату и будут жить отдельно. Я за них только порадовалась. У нас же в подвале жизнь соответствовала жилищу — мало света, низкий потолок, спертый воздух, воробьи уже начинали чирикать по-весеннему, но их песни сюда не залетали — окна в подвальном этаже были глухие.
На пилораме у Павлика вышли разборки с рабочими — не поделили выработку. Дня два он ходил напряженный, говорил, что уйдет, но все образовалось, они помирились. Кажется, его приняли в компанию — он стал иногда называть имена, несколько раз задержался допоздна, а как-то раз пришел тепленький.
День все удлинялся, солнце начало припекать, теперь я больше работала не лопатой, а тяжелым ломом с наваренным на конец топором — колола лед, сыпала песок с солью, убирала двор — вся скопившаяся за зиму дрянь вылезла из-под снега. Занятые собой, мои мужчины мне не помогали.
Вечером, четвертого апреля, замерзшая и усталая, я возвращалась с автовокзала; продала тридцать два стакана семечек — шестьдесят четыре рубля, купила полкило сосисок и бутылку молока — Павлик любил молоко с детства, хотела купить печенья, но почему-то пожадничала. Мне еще нужно было обойти мусоропроводы, но я так замерзла, что решила почисть их с утра. Мужа дома не было, Павлик спал. Я пожарила сосиски, отварила вермишель, поставила кастрюлю на стол.
— Павлик, ужинать!
Он не ответил. Я подошла к нему и по угасшему цвету лица, по восковой твердости руки, продавившей подушку, сразу поняла… Он был уже холодный. На одеяле лежал пустой одноразовый шприц.
В чем была, с непокрытой головой выскочила на улицу. Бежала по темному городу, мне не хватало воздуха, задыхалась, но все бежала. Люди сторонились, пропускали меня. Добежала до церкви, принялась колотить в дверь, на черном дворе истошно залаяла собака. Наконец какой-то прохожий обратил на меня внимание и указал на маленькую боковую дверку. Я рванулась туда. Железный засов изнутри лязгал так, что мог бы разбудить и мертвого. Дверка открылась, на пороге стоял Геннадий в черном подряснике. Я упала ему на грудь.
Потом были милиция, “скорая”, морг. Геннадий сбегал за Валеркой. Я забилась вглубь нашего подвала, в темный угол, не могла сказать ни слова и, что странно, не могла плакать. Все устроили Геннадий с Валеркой.
На третий день, в стылый и мокрый полдень, мы хоронили моего Павлика, Геннадий настоял на отпевании. Старый священник махал кадилом в пустом и холодном храме, надтреснутым фальцетом тянул слова, текучая и торжественная речь уносилась ввысь к закопченному куполу. Жирно и приторно пахло ладаном. Наконец, священник закрыл лицо Павлика покрывалом, посыпал накрест песочком, Геннадий с Валеркой взялись за молотки. Потом ехали сквозь какой-то сосновый лес, мимо канала, на окраину города. Кладбище было большое, новое, почти без деревьев — ограды, кресты, промытые дождями и изъеденные снегом пластмассовые венки. Дул сильный ветер, свекровь накинула мне на плечи теплую шаль. Она плакала в голос по внуку, которого и обрести-то по-настоящему не успела, я не могла разжать губы, словно их склеили моментальным клеем. Гроб опустили в неглубокую яму на полотенцах. Плохо соображая, что делаю, сжала комок мокрой глины и бросила его вниз, он упал камнем, прилип к красной материи. Кто-то дал мне бутылку с водой, я тщательно отмыла руку, ветер студил мокрые пальцы, и по инерции обернула их кончиком шали. Геннадий был собран, если бы не он, наверное, так похоронить Павлика мы бы не смогли. Он договаривался с конторой, платил гробовщикам, распоряжался четким командным голосом. Почему-то я была уверена — сегодня он не напьется. Они с Валеркой и Петровичем выпили по стопке, оставили початую бутылку рабочим. Глядя на могильный холмик, Валерка сказал: