Михаил Осоргин - Сивцев вражек
Были сумерки весеннего дня, окно было открыто. Танюша вcтала, выглянула на улицу. Тихо, прохожих почти нет. Села к роялю, подняла крышку, положила пальцы на клавиши. Но голова, русая и уставшая думать, упала на руки.
Так сидела долго, не шевелясь.
Когда встала, на глазах просыхали слезы, - ни от чего, так, случайные, девичьи. Может быть, от них прошла усталость - они были нужны.
Потянулась, поправила наброшенный на плечи платок и вдруг почувствовала совсем новую легкость в теле.
Было в комнате свежо, на дворе вечерело. В чем же дело? Разве смерти заполнили все? Тогда почему бы это ощущение легкости и это желание что-нибудь делать, и много знать, и встречать людей, и искать среди них того, кто больше знает и лучше ответит?
До изумительности чувствовала Танюша, как легко дышать и как ощущение жизни просто побеждает и мысль о смертях и самую смерть. Куда-нибудь идти, что-нибудь делать - скорее. Видеть кого-нибудь. И хоть иногда, хоть иногда смеяться, не думая о печальном и не сопоставляя черное и белое - которое победит. Черные томики на полке - а ведь белые листы бумаги еще не початы. И вот надо бы скорее начать.
И подумала: "Мне уже двадцать лет!"
И еще: "Есть ли в мире где-нибудь полная радость? И где она? Где ее искать? И что же такое, наконец, счастье? Где к нему ключ? И где двери в мир большой, обширный, не сжатый стенами старого дома?"
Закинула руки за голову, выпрямилась и громко сказала вслух:
- Я хо-чу жить! Я хо-чу жить!
Не видала, как в темном блеске большого зеркала отразилась высокая прямая девичья фигура с закинутыми руками, не слыхала, как отвечали ей смешным гулом струны рояля, как насторожился вечер, внимая великой нежности и простоте ее слов, и замерли в смущении стены особняка, видевшие Танюшу ребенком, слышавшие ее первый лепет, безмолвные свидетели ее роста, усердные хранители ее душевных тайн.
Стены шепнули, струны донесли весеннему воздуху, - и вечернее небо выслало первую звезду вестником решения совета светил:
Ахios - Достойна!
УХОД
Походкой ровной, шаг за шагом, вытягивая сапог из дорожной грязи, с котомкой за плечами, а с котомки свис жестяной чайник, - с цельной думой на душе шел в Киев старый солдат Григорий.
Потому в Киев, что не осталось у него теперь на Свете никого и ничего, - ни друга, ни сына, ни дома, ни клочка земли, - осталась только прочная вера в сурового Бога, ушедшего из Москвы в мать городов русских, а может, и дале.
Говорили - не дойти. Но кому хранить и терять нечего, тот - свободный землепроход. Хаживали по Руси во все концы странники, убогие, за истиной и милостыней, меньшая нищая братья, калики перехожие, - никто не миновал Киева. Крепок Григорий и телом, и верою, не слеп, не убог, не лишен ума,дойдет солдат.
Стало вязко. Снял сапоги, за ушки связал ремешком, перекинул, босыми ногами месит грязь дальше - дойдет. От деревни к деревне.
Деревня притаилась, ждет, смекает. Пожалуй, и зря поторопились свалить столько лесу. Новые срубы стоят напрасно, без надобности, дрова гниют. Кубышки полны никчемных бумажек - что на них купишь? Из городов приходят за хлебом, волокут веселый ситец, а кто и шелк, да кофты с кружевом, всякую рухлядь, нужную и ненужную - в обмен на горстку зерна. Но прячется зерно поглубже, подале, побаивается: не обездолить бы самого мужика, не обречь бы его на голод со всем собранным добром. Бабы обновкам рады, стали носить чулки тонкие, со стрелкой и кофты без ворота. Но должен добрый хозяин подумать о будущем.
Деревня ждет, жмется, хитрит, боится. Городской пришлый человек темен, нечист на руку, завистлив. Как бы не навел на след солдатскую силу.
Шел Григорий большими дорогами, не тратя лишних сил. Где знал - шел и попрямее. Не торговал, не покупал, не просил. Но вид его был степенен, отросла борода, глаза были честны и строги. В избы входил крестясь, а такому давали от сиротства или от достатка и приют, и ломоть хлеба; и денег по старому обычаю не брали. Не словоохотлив, однако на вопросы отвечал кратко, без пустых слов, осуждающе и мудро.
Одной с ним дорогой шли, ехали, пробираясь походкой нырливой, скрючившись, в страхе, блудно, неуверенно еще многие, бежавшие от Москвы к югу, от нового к чаемой старинке, к надеждам, - выходцы России, канувшей в вечность. Дороги совпали - но шел Григорий один. Не страх гнал его, старого солдата, а сиротство и монашество суровой его мысли.
На выносливых плечах уносил Григорий свою старую веру, свою человеческую правду - из земли разврата к киевским угодникам, а то и дальше, куда заведет прямая дорога прямого и крепкого в вере человека. Не беглец, не родине изменник, не трус, а отрясший прах лжи и осмелевшего бесчестья.
На границах встречал суматоху и пожары, - а границ было без числа: сегодня здесь, а завтра верст за сто; то за спиной, то впереди. Как гроза приходит и уходит, валит скот и дома. Разобраться невозможно. Рваные герои, сегодня белые, завтра красные, могила на могиле, - за что бьют друг друга? Понять невозможно.
С пулеметным треском катилась волна ненависти, смерти, а то и просто озорства и охальства, и все за свободу, и все за свободу, а в чем свобода? Боятся, стращают - и в ужасе вцепляются друг в друга. Посадить их за один стол, за один горшок щей, - все будут одинаковы, и в мыслях, и в желаниях, и с лица. Почему одни тут, а другие там? Как сами себя отличают? Отличают ли? Почему Иван против Ивана? И на могилах их вырастет одна трава. И солнце светит им одно, и дождик один-единственный всех мочит. Непонятно. А непонятное - смута и грех.
Над глазами Григория нависли густые брови с проседью, котомка за плечами прочна, но не богата. Никто Григория в дороге не трогает.
Случалось, что шел Григорий и проселками. Шел мимо пашен и озимых всходов, и пока шел - стала рожь подниматься и завязывать колос. Поля раскинулись от неба и до неба, от ясной дали до дали туманной,- и все это была Русь, крещенная в труде и в напрасной издевке над трудом человеческим, взласканная бороной и затоптанная сапогом невольного воина, взысканная и отринутая.
Как подсохло, Григорий добыл себе лапти, чтобы и сапог не топтать понапрасну и не трудить ног. Легкий лапоть взбивал дорожную пыль, а от высокого посоха оставался на пыли кружочек, но ненадолго: первым ветром сдувало. Прошел человек - и следа не осталось, как нет следов от раньше его прошедших той же дорогой.
Шел обычно от зари до полдня, а полудничал, сойдя с дороги, под тенистым деревом на траве. Тут же и полуденничал, слушая, как разливается жаворонок, воткнувшись в небесную твердь голосистым гвоздочком. А под ухом Григория, щекоча кулак, ворчала на мурашиков молодая прохладная трава.
Так, неспешно, упрямо, шаг за шагом подале уводил Григорий к местам святого упокоения старую Русь. Не с гиком и проклятьями, как уводили ее другие, не в кладях и чемоданах, не под охраной штыков, которым судьба не сулила вернуться,- - но старым путем богомолов и странников, носителей простой житейской правды, искателей истины вековечной.
Дошел ли старый солдат Григорий до Киева, нашел ли что искал, или повернул оттуда к северу, в пермские скиты, или уплыл морем в Бари и Иерусалим, унес ли свою правду или бросил ее в пути, вместе с тощей и изветшавшей котомкой,- про то сказать никто не знает.
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
ВЕСНА
Пришла весна, долгожданная, медлительная, неповоротливая. По Москве разлилась грязными потоками, зловоньем неубранных дворов, заразными болезнями. Даже профессорский особнячок, с крыши которого снег не был вовремя убран, немного пострадал. В других домах протекли потолки, просочилась в стены вода и грязь лопнувших зимой труб, в затопленных подвалах таяли последние желтые льдинки.
Зато теперь можно было убрать печурки, снять намокшие валенки, даже открыть парадные двери, забитые на зиму от холода и страха.
Весенней уборкой города занялась сама природа. Но и люди пытались помогать ей, - там, где видели ясно, что жизнь должна продолжаться, как ни голодна она и как ни нелепа.
На дворе большого дома на Долгоруковской, где почти все квартиры заселены были рабочими семьями, по приказу домкома производилась уборка и чистка. Лопат было вдоволь, тачек маловато и лишь одна подвода - но без лошади. Вывозили снег и мусор на улицу и норовили сплавить куда-нибудь с бегущей по канаве водой. Распоряжался самолично преддомком Денисов, бывший приказчик забитой теперь бакалейной лавки в том же доме.
Работали вяло, по обязанности и под угрозой взыскания, а то и ареста. Больше работали женщины. Из мужчин посильнее и половчее был жилец Астафьев, единственный оставшийся в доме интеллигент и буржуй. К нему и подошел преддомком Денисов.
- Привыкаете, товарищ Астафьев? Работа тяжелая, неприятная.
- Привыкать не собираюсь, а раз нужно - делаю. Лучше было зимой сколоть со льдом и свезти.
- Зимой не управились. Конечно, вам, ученому человеку, работа не по вкусу. Однако приходится, товарищ Астафьев. Раньше мы на вас трудились, теперь и до вас дошло. Время такое.