Рюбецаль - Марианна Борисовна Ионова
В тот вечер и на другой день я думала над его словами о жертве Европы. Не потому, что они представлялись мне достаточно осмысленными для раздумий над ними, но именно потому, что их нельзя было оставить как есть, их надлежало обогатить, выщелочить, вылущить. Мне казалось, что кропотливо, даже в Кирилловой интонации, припоминая их, я к ним подступаюсь, а навстречу мне они сами покинут материнское тело руды, и я наконец-то увижу их, получу хотя бы сырье, раз уж этот слиток Доре наверняка содержит больше серебра, больше как раз таки слов, чем молчания высокой пробы, того невысказанного, что я могла бы вернуть Кириллу своими ювелирными поделками, и лишь так узнать, из чего же они, мои поделки, – узнать его мысль. Не проще ли было спросить напрямик, что он имел в виду, говоря о жертве? Но если бы я знала, что я сама имею в виду… На вопрос не о том Кирилл дал бы ответ не о том. Если бы я не чувствовала, что Кирилл говорил не об уходе как жертве, риторика и суть чего была понятна, а о жертве как уходе. И если бы я не боялась в глубине души, что из ответа на мой вопрос последует, что Кирилл говорил все же об уходе как жертве, что его «Золотая легенда» окажется для меня не столько слишком пряма, слишком ярка и слишком стара в этой поновленной яркости, сколько, как и для свадебных сотрапезников, слишком наивна.
Но металл упористо сидел в руде и послушался бы только своего веселого властелина.
3
Святая древность веет
Вокруг его чела,
И вечный свет лелеет
Пещер ночная мгла[9].
Кирилл улетел в начале июня. За два дня до отбытия мы встретились в кафе неподалеку от московского офиса его компании. Сама я чем дальше, тем больше избегала центра Москвы. Меня раздражала уличная светская жизнь, утрированная подделка Европы, раздражали тридцатилетние граждане мира и веганских фуд-маркетов, их не различающая частного и общественного пространств то ли богемная, то ли буржуазно-хозяйская небрежность, премиум-демократичность. И вместе с тем моя чужеродность и производная от нее второсортность освобождали меня. Я могла безбоязненно эпатировать этих людей, зная, как мало колыхнется желе их интереса от моей разухабистой посадки на минималистическую пляжно-дощатую скамью, ради потрошения моей походной сумы в поисках какой-нибудь бумажки из вороха, под мой самостимулирующий комментарий. Манера одинокого человека разговаривать вслух часто объясняется невозможностью поговорить с кем-то, кроме себя. На самом деле одинокий человек говорит вслух не потому, что поговорить больше не с кем, а привычностью к тому, что никто его не услышит, если он будет говорить. Желание говорить не равно желанию общаться. Обет молчания принимается не ради отказа от общения, коммуникации, а ради хранения внутренней тишины. Человек испытывает потребность говорить, а не разговаривать. И разговор с другим не служит ли только поводом говорить? Многое из того, что, как мы привыкли думать, мы делаем для и ради других, мы делаем для и ради себя.
Та наша встреча-проводы с трудом проступала сквозь мои мысли вроде вышеизложенных, становилась в лучшем случае фоном, а то и дальним планом. Кирилл почти воодушевленно рассказывал о выставке Репина, которую они накануне посетили с Лантой, а когда рассказ был закончен и воодушевление свое отработало, обнажилась скрываемая им беспокойная робость. Не напряженным, как обычно, а, наоборот, вяло-беспокойным он при мне был впервые; он словно боялся, как бы я не сказала что-то, о чем даже не подозреваю, что могу это сказать, и, на опережение, пускал одну за другой, точно глянцевые карточки, летуче скользящие по столу темы. Зачем ему понадобилось, чтобы во время этой встречи мы открестились от нас и играли каких-то старых приятелей, которым не о чем говорить, будто забыв, о чем говорить можем, я так и не сумела себе объяснить, хотя мое провожание, то, что оба мы два месяца просидим на сухом пайке сказанного, увиденного, почувствованного сегодня, явно было мотивом. Я словно подержала в ладонях, уверяясь в ее плотности, идиому «беседа стелется»: наша беседа именно что стелилась. Мы впервые говорили о текущем и говорили по поверхности, мы впервые болтали, что мне даже нравилось бы, если бы, как на тюремном свидании, за нами в пол цепкого глаза не надзирали усилия Кирилла, чтобы разговор истово пластовался и не портил горизонталь.
Та же горизонталь, что подчинила нас, господствовала и вокруг, и в самый нежеланный для этого день она открылась мне как ось города, но не природного и не архитектурного, а людского, и ось эта была как бы только уменьшенным макетом другой – оси тварного мира. Я вспомнила слова Кирилла о том, что бессмысленно охватывать «мироздание» как целое, поскольку человеческому подступу все равно не дано никакого другого целого, кроме смоделированного, умозрительного и, в конечном счете, ложного, а значит, оболганного. Девчонка-бариста выкликает лакированно-звонким голосом: «Большой капучино на соевом готов!», чтобы тут же возобновить с того места, где на эту обязанность прервалась, повествование напарнице о своем бытье в общаге; две крашеные дамы средних лет муссируют ремонт какой-то из них принадлежащего загородного дома; рядом двое кондовых мужчин обсуждают, кажется, коллегу-новичка… Никакого целого нет, кроме того, что удерживается на вертикальной оси