Анастасия Вербицкая - Иго любви
— Пейте же чай! Простынет…
— Ну, что мне твой чай!.. Я вино люблю… Это что? Лафит? Умница!.. Знала, чем угодить… Выпьем, что ли, за твою славу!..
— Не пью…
С огорчением она следит, как он пьет стакан за стаканом… Зрачки его сузились. Лицо потемнело. Он хочет ее обнять. Но она уже овладела собой и отстраняется.
— Не люблю, кто пьет, Глеб Михайлович! Пустите…
— А кто не пьет?.. Строптивая… Неужто так противен тебе?
— Нет… Вы мне очень нравитесь… но…
— А-га!.. А я, Надя, влюблен в тебя… Ей-богу! С первого мига влюбился…
Она недоверчиво улыбается.
Сверкнув глазами, он тянет ее к себе. Хочет посадить на колени. Ее тонкие брови хмурятся.
— Глеб Михайлович, я не привыкла к такому обращению…
— Извините, королева! — Он мгновенно выпускает ее из рук. — Вы короля боитесь? — вкрадчиво спрашивает он.
— Нет у меня никакого короля.
— Пажа не хотите огорчить изменой?..
— И пажа у меня нет…
— Жар-птица! — срывается у него. — Шутишь, Наденька?
— Нет, Глеб Михайлович… Я не из тех, кто шутит любовью.
— Вижу, что не из тех… Откуда ты взялась такая… трагическая?.. А у нас, милая, все игра, все шутки… На сцене играем, в жизни шутим… Эдак легче: не хватит нас для искусства, если в жизни будем страдать. На сцене любим, ненавидим и плачем настоящими слезами. А для жизни ничего не остается. Точно лимон выжатый.
— Я… не умею легко жить, Глеб Михайлович…
Грусть в ее лице и голос, ее искренность, полное отсутствие кокетства — все это ново для пресыщенного человека. Это подкупает невольно.
— Или уж обожглась, деточка?
Она опускает голову.
— Плюнь, Наденька!.. Ты себе цены не знаешь… Вот сядем сюда, на диван… Положи голову мне на грудь. А я тебя обниму… Да не бойся!.. Я не насильник… Свистну, набежит ко мне этих баб, отбою не будет… Надоели… А ты славная… Особенная какая-то… Дай губки!
Как опьяненная, ничего не сознавая, Надежда Васильевна, закрыв глаза, дает себя поцеловать.
Поцелуй долог, сладок, мучителен. У нее захватило дух… Комната плывет вместе с диваном. И она точно проваливается куда-то… Уперлась руками в его грудь, отталкивает его…
— Довольно… Довольно… ради Бога!..
— Ого!.. Да вот ты какая!.. Зачем отталкиваешь? Кому бережешь себя, Надя?
— Вы меня не любите… Оставьте…
— Сейчас люблю… ей-богу люблю…
— А завтра?
— А почем я знаю, что будет завтра?.. Эх, Надя, Надя!.. Жить ты не умеешь… Терять такие минуты…
— Гордости во мне много, Глеб Михайлович… У меня характер несчастный…
— Гордости много… а сама дрожит вся… Нравлюсь тебе?
— Безумно! — срывается у нее.
Она встает, заломив руки. И отходит в дальний угол комнаты.
Трагик проводит рукой по лицу.
— Фу, черт!.. Вот так женщина! Даже не солжет… Ни минуты не поиграет с нашим братом… Только знаешь что, Надя?.. Правда твоя хуже всякого кокетства… Лучше бы ты играла мной… А теперь… трудно мне от тебя отказаться… Веришь ли?.. Весь хмель соскочил… Поди ты сюда!.. Да не бойся… Чудная какая!.. Разбойник я, что ли, с большой дороги?.. Коли я так нравлюсь тебе, все само собой выйдет… Я пальцем не шевельну, чтоб ты не плакалась потом… Сама отдашься…
Она глядит на него сверкающими глазами, стоя поодаль.
— Никогда этого не будет!.. Уходите… Слышите? Уходите, ради Христа!..
Истерические нотки дрожат в ее голосе.
Ему ее жалко. И он смутно боится чего-то.
Он чувствует что-то темное, стихийное в этой худенькой женщине. Что-то грозящее его покою, его свободе, его привычкам донжуана и холостяка. Говорит: «Уходите!..» А сама вся напряглась, как струна… Еще минута — и кончится истерикой… А тогда… он уже сам за себя не ответит.
— Ну, что ж? Уйду, коли гонишь, — мягко говорит он, беря со стола шапку. — Смотри только, Надя!.. Не пришлось бы тебе самой ко мне прийти… А я буду рад… А я буду ждать…
Он одевается в передней. Приотворяет дверь опять…
— А я буду ждать тебя, моя королева…
Исчез.
Схватив себя за волосы, она падает в подушки дивана. И воет. Воет в голос, как самая простая баба.
На другой день он встречает ее на репетиции, как ни в чем не бывало. Говорит с ней просто, задушевно, по-приятельски. А у самого в глазах скачут искры.
Она все такая же напряженная, словно натянутая струна. Только ноздри да губы вздрагивают, когда он, словно невзначай, берет ее за руку.
— Ох, и с коготком же ты, царь-девица! — смеется он за кулисами. А она смотрит на его губы. И ей безумно хочется кинуться ему на шею.
Но их не оставляют вдвоем. Рядом вертится Мосолов. Паясничает, кривляется, не отходит от Нероновой. Ей и досадно, и приятно в то же время…
— Что этому ферту надо? — со злобой спрашивает трагик Надежду Васильевну. — Чего он тут вертится?
Она истерически смеется.
Вечером они играют в трагедии Полевого Уголино. Он Нино, она Вероника.
Надежда Васильевна помнит в этой роли Мочалова. Бывали вечера, когда он потрясал своей игрой. Бывали удивительные моменты, когда, например, он узнает о смерти Вероники или когда он встречается с ее убийцей. Но с врожденным ему чувством меры и стремлением к жизненности и простоте он не мог любить эту роль… Да и вообще его игра всегда была неровной. Он был весь в зависимости от своих впечатлений или настроений, от закулисных интриг, от неприятностей с начальством, от печатных отзывов, от семейных сцен… Болезненно реагировала на все его хрупкая, неуравновешенная, исковерканная жизнью душа. Иногда он холодно, даже нелепо декламировал, даже «пел» стихи, как и сейчас в трагедиях Расина и Корнеля «поют» их французы… Так что провинциалы, попавшие в театр в такой неудачный вечер и видевшие Мочалова единственный раз в жизни, выносили глубокое разочарование и не хотели верить, что видели перед собой величайшего гения русской сцены. Только в Шекспире трагический талант Мочалова поднялся во весь рост и проявил себя в полном блеске.
Нино-Каратыгин — этот истинный артист классической драмы — был лучше Мочалова. Он всегда владел собой. Каждый жест его был рассчитан, каждое слово взвешено. Здесь не было вдохновения. Но это было истинное искусство. Пусть холодом веяло от него в самых патетических местах! Но красива была его приподнятая декламация. Лживую риторику автора, ходульность чувств, неестественность положений — все, что инстинктивно отталкивало художественную натуру Мочалова, — Каратыгин умел использовать. Более эффектного Нино трудно было себе представить.
В игре Садовникова соединилось тонкое, обдуманное до мелочей искусство с мощным темпераментом. Надежда, Васильевна ошеломлена. Она не ожидала такой силы в гастролере. Как стремительный поток мчит и крутит ветку, так мчит он ее с собою на могучих крыльях таланта в тот таинственный мир, где страдают, любят и ненавидят созданные фантазией призраки людей… И она покорно отдается в его власть, опьяненная стихийностью этого темперамента. И сама не знает, наяву или во сне она любит его? Наяву или во сне он целует ее?.. Губы его говорят странные, нереальные слова, какие произносят только на сцене. А пронзительные, яркие глаза манят и говорят:
«Сама придешь, а я буду ждать…»
Она приходит в себя только в уборной. Как обидно проснуться!.. Пусть их вызывает весь театр, и вдвоем они выходят на поклон!.. Что ей эти восторги в сравнении с прекрасной жизнью вымысла, сладкий яд которой она пила сейчас полными глотками!
Но и в Уголино Полевого, и в Бургграфах Гюго, и даже в Кларе д’Обервилль слишком тесно такому таланту. Крылья его развертываются только в шекспировских трагедиях.
Садовников играет Короля Лира, Неронова — Корделию.
И ее она играет по-своему: женственной и нежной по внешности, но с душой мужественной, страстной, непримиримо гордой.
На угрозы разгневанного отца лишить ее наследства, она отвечает высоким, но твердым голосом:
Я молода… Но не боюсь я правды…
И далее:
Нет у меня просящих вечно взглядов,Нет льстивой речи… И хоть я лишаюсьЛюбви отца чрез то, но не жалею,Что нет их…
В передаче Нероновой Корделия — личность, глубоко возмущенная раболепством двора… Это истая дочь Лира. Рано или поздно должны столкнуться на одной дороге эти две равные силы, эти две одинаковые натуры. Между ними возможна либо горячая любовь, либо безумная ненависть. И только в таком освещении зритель сразу чувствует правду замысла… Ему понятен этот разрыв между отцом и любимой дочерью, его проклятия, его отречение… Не простой каприз и не строптивость слышит Лир в ответе дочери. Он видит в них целый мир, чуждый ему, над которым у него, привыкшего повелевать, нет власти… И это в его семье, в его царстве, где все приникло, подавленное трепетом перед его величием?.. Где раздаются только льстивые, лицемерные слова…