Леонид Зуров - Иван-да-марья
— Молодые уезжают.
В столовой брат был уже веселый и как бы обвеянный счастливым ветром, Киру мама крестила, и та вышла, как и мама, в счастливых и печальных слезах, и в руках у нее был поднесенный офицерами букет белых роз, а на шее корольки, и надо сказать, вышло так, что она со мной на людях говорила только глазами и благодарила, и утешала, а я был в таком одиночестве среди этих шумных людей.
— Ну, дай им Бог счастья.
— Курицу-то надо в дорогу, курицу ты не забыла, Ириша, положить?
Ириша принесла курицу, завернув ее в чистую салфетку вместе с белым хлебом, намазанным маслом, в небольшой корзиночке.
Брат отдал честь, Кира улыбнулась, Платошка шевельнул вожжами, и Зорька легко и послушно пошла, колеса закрутились, мама их крестила, Лада рванулась, но я крепко держал ее за широкий ошейник и, присев, уговаривал:
— Нельзя тебе туда с ними, ты, пожалуйста, успокойся.
Но она все же хотела вывернуться. Она не понимала, почему я не пускаю ее, и смотрела на меня умными, влажными и нетерпеливыми глазами, и все тело ее порывисто рвалось туда, а я говорил себе для Лады вслух:
— Успокойся, пожалуйста, успокойся.
Я ее понимал, и вот не знаю, оттого ли что ошейник был широкий и скользкий, а у нее шелковистая голова, но она выскользнула из него и бросилась во всю прыть вслед за ними, а я стоял с ошейником в руках — и одиночество мое было такое, что рассказать об этом я никому не могу.
«Кира, — сказал я про себя, — это она за тобой».
— Лада, — звала ее Зоя, и Кира в это время обернулась в последний раз, а Лада, как ее ни звали, не вернулась.
— Увязалась за Платошкой, — сказала девчонка.
— Нет, за Кирой, — ответила Зоя.
И старый Зазулин сказал:
— Ну, да уж пусть там с ними погуляет.
— Ну, вот, — сказала Зоя, — упустил.
Да я бы с Ладой от всех убежал, но куда уйти, когда уже приглашали к столу, а то не знаю, на какое бы дерево забрался, в какое поле бы одиноко ушел, чтобы там броситься на теплую землю и спрятать лицо в траве.
— Справили свадьбу, — сказала Ириша.
— Ну, дай Боже, — сказал маме Зазулин.
И мама повторяла:
— Дай-то Бог.
Помню, после их отъезда знойный, душный был вечер, и такая в доме тишина — Зоя убежала к подругам, мама отдыхала, Ириша мыла посуду, и дом опустел. Я ушел бродить, смотрел, как мальчишки бросают камни и палки. Я тревожно и горько спал. Платошка вернулся веселый и говорил на кухне, что за хлопотами он и выпить как следует не успел, но для него было оставлено, и вечером он уже опять сидел босой у ворот и говорил:
— А Лада-то осталась, — звал, звал ее, да куда там, — я к ней, а она все дальше от меня, в сторону куда-то отводит. Ну, да что, — говорят, — оставьте ее у нас, прискучит если, то сама домой вернется, только вот как быть, без ошейника, — и ошейник решили туда послать.
Зоя продолжала жить в радостном возбуждении после свадьбы, Зазулин чаще начал приходить к маме, две комнаты у нас теперь были пусты, а я остался по-прежнему в кабинете отца. Я не мог найти себе места, уходил купаться, а у сестры теперь оставалось много времени, и она, как когда-то, прибегала ко мне в беседку.
Письма они писали вместе, потому что брат начинал писать, а заканчивала письмо Кира.
— У них очень хорошо, — говорила мама.
Мы письма получали с оказией, и Ириша приносила даже с базара — одно опустил капитан парохода, другое пришло через приезжавших на базар крестьян. Свадьба и все после свадьбы первые дни были самыми сложными и печальными в моей жизни, я тогда так все глубоко чувствовал, как никогда, а они уже побывали и в деревне, у Иришиной родни, и в поле, где продолжалась жатва.
«Каждый вечер мы с Кирой гуляем, и Лада доставляет много хлопот — вспугнула выводок куропаток в хлебах».
«Мы долго с Ваней ночью гуляли в бору, сидели над рекой на речном обрыве, а утром нас рано разбудил дед — гостинцев принес, меду».
— Сейчас они в бору, — говорила сестра, — и знаешь, я чувствую, у них хорошо и славно идет, — и она добавила, подражая Кире: — Феденька, милый. И знаешь, — продолжала она прищурясь, — у них это на всю жизнь. Мне сказала Ириша, когда они вместе из города к барыне пришли, мама-то ваша потом и говорит: «Я спрашиваю, как жить-то будете, ведь жизнь офицерская несладка, Ваня не богат».
— Когда же это было?
— Ах, погоди, я все расскажу. А Кира сказала: «Когда любишь, то ничего страшного нет», — и, задумавшись, сестра повторила: — На всю жизнь.
Тут Зоя развеселилась, вскочила, меня затормошила и говорила, не переставая.
— Но до чего же у тебя много веснушек.
— Оставь. Не в этом дело. Я сама знаю. Да, вот подлинное, настоящее чувство, — и остановиться она уже не могла: — Если полюбить — то на всю жизнь. И знаешь, я все думаю, когда это случилось.
— Когда он Киру в столовой увидел.
— Нет. Это было на пароходе, а может быть, на лодке. Погоди, погоди, — и сестра вспоминала прогулку, а я молча видел все второй раз, что произошло, и это мне казалось таким далеким.
— Ты все выдумываешь.
— Погоди, не перебивай, — сказала Зоя, — да они и сами не знают, как и когда это случилось, другой раз так бывает, говорит Ириша, никто не заметит, как в сердце искра упадет, вот погоди, и ты, Зоечка, узнаешь. Но что я говорю, кому, ведь ты мальчишка, да разве об этом расскажешь? Ты только вспомни, как они тогда друг на друга посмотрели.
— Когда?
— Ты тогда ничего не заметил, а у дедушки, — говорила Зоя, — глаз острый, у деда это случилось, а может быть, когда ее хвалили на поле. — И тут словно озарило сестру. — Знаешь, — повторяла она Иришины слова, — так бывает: вдруг налетит и обнимет настоящее счастье.
Иришины слова, несмотря на то, что она была неграмотная, были умнее, чем беседы Зоиных старых подруг. Зоя вспомнила и о траве — она приставала к Ирише и даже бегала с нею расспрашивать баб на базаре, и я бегал, но ничего не узнал. Торговки рыбой не знали, а у рыбаков не спросишь, у них такой травы нет. Ириша на базаре всех расспрашивала, почему народ так прозвал травину эту веселую, два цвета на одном стебельке.
— Да знали, видно, когда-то, а затерялось, — говорила Ириша, — народ-то у нас неграмотный, помрет такая бабка, что старину помнит, и все с нею в землю уйдет. Жили в глуши лесной или приозерной бахари и волхвы знаменитые, все знали, про всякую траву и присуху, да уже давно примерли, теперь, видно, памяти у народа стало меньше, забывать начали досельщину, старину, а молодые ничего и не знают.
Тень от виноградных листьев падала на освещенные солнцем старые половицы, разросшиеся жасминовые кусты прикрывали беседку, и Зоя, прищурившись, мечтала, а я, отодвинув книгу, положив локти на стол, слушал:
— Если идти вдвоем бором, чудесно, только деревья и пчелы, никого кругом нет, а вереск уже, наверно, расцветать начал. Там, друг друга обняв, они гуляют, а вереск цветет, и над ними пчелы летают, — выдумывала она. Когда-то я любил с нею в беседке так мечтать, и это я начал выдумывать всякие чудеса.
— Да, — не задумываясь, отвечал я сестре. И вдруг увидел сквозь молодые золотистые листья игру солнца и пчелиный полет, ну да, то солнечное плетение, которое потом видел на Западе в стенах католических соборов.
— Ты пчела, сказал ей дедушка, а как он потом еще сказал — два цвета. — Это был словно заговор какой-то, потому что Зоя в самозабвении повторяла:
— Кира золотая, солнце золотое.
— То Марья, а не Кира.
— Нет, Кира. А мужской — синий, скромный.
— Почему синий?
— Погоди. Дедушка сказал, что Кира пчела золотая и у нее золото есть в глазах, а ты не заметил. Два цветут вместе на одном стебле, как два огонька, — золотой и синий. Золотой — это Кира.
— Золотой — это мужской, — не уступал сестре я.
— Кира пчела золотая.
— Почему? Надо видеть, а не спрашивать.
— Но я вижу. Два цвета у пчелы, и темный, и золотой.
— Это все равно.
— Да, когда она в солнце летит, то вся золотая. Солнце золотое и небо синее, — говорила Зоя, — золотой цвет.
— Не небо, а море синее, и земля, вспаханная поутру, синяя.
— Где ты море видел?
— Земля синяя.
— Горе с тобою спорить. Ума не приложу.
— Ваня — золотой цвет, — сказал я уверенно.
— Золотой — это Кира.
— Нет, это Ванин цвет. Цвет полка темный, околыш и лацкан, — сказал я, — но эполеты у него золотые, и кольцо у него золотое. Мужской — золотой цвет.
— Нет, — сопротивлялась она, продолжая спорить, — Ванюша — это синий цвет, а Марья — золотой. Это не я сказала, а дедушка.
— Ваня ясный и светлый.
— Вот я Кире скажу, как ты спорил.
— А пожалуйста. У Вани серо-голубые, пресветлые глаза, а у Киры глубокие, темные, и она росла у Черного моря. Ваня, как золотой, когда он веселый и улыбается, а так все же слишком выдержанный на людях и слишком строгий к себе, но он не будет к Кире так строг…