Леонид Зуров - Иван-да-марья
Как будто что-то остановилось и замер солнечный день, — а они держали венчальные свечи, священник благословил их, дотронувшись кольцом сначала до лба брата, а следом и Киры.
Потом прошли дальше, в глубину храма, к аналою, поставленному посредине нашей церкви, в которой столько за века народу перевенчали и где мама венчалась и крестили всех нас, — да, священник повел их на середину церкви к аналою, а за ними и мы прошли дальше во храм. Там поставлен был, как бы брошен на пол плат розового атласа, и все смотрели. Она шла медленно, и во мне как бы все замирало, а тут был народ, и, я помню, женщины шептались, что со стороны невесты родственников совсем нет, из ее родни никто не приехал.
— Федя, — в это время мне тихо сказала сестра, — как фату несешь, подбери.
И вот из-за Зои я пропустил главное: кто первый вступил на розовый шелковый плат, а за мной женский голос сказал:
— А нет, смотри, — задержалась.
— Надо бы первой на коврик ступить.
— Умная, — сказал за мной чей-то простонародный женский голос, — позволила ему на коврик ступить, умная.
Я не видел, сознательно ли Кира задержалась, но брат, как я потом об этом узнал, не думая о том, что возбуждало любопытство всех, ступил первым.
— Нервна-то голубушка, как нервна.
— Страшно, милые.
Батюшка поставил ее по левую сторону, в то время как женщины нашептывали и перешептывались.
— А как же, — слышал я. — Молоденькая, как же не страшно.
— Да другой-то теперь бы хуть что.
— Ох, есть какие. До того уже поиграла и все прошла.
— А-ха-ха, Господи.
— Ах, милые мои, я замуж-то шла, вот так под венец, а сердце-то все время как ужасалось.
Да я бы, подумал тогда я, чтобы так стоять на людях и чтобы все видели, да никогда, я бы убежал.
— А и жених-то не из богатеньких.
— Да уж какое там у офицера богатство.
Шаферы стояли за братом и Кирой, началось венчание, церковь была залита летним солнцем, пел хор, и я слушал все в первый раз, разбирая слова, видел все и всех в тумане, слышал слова древних молитв и чувствовал, что с каждым произнесенным священником словом, с каждой молитвой, движением навсегда изменяется все то, что до того было в нашей семье, доме, саду. Я видел через легкое облако ее лицо и очерк щеки, она, как и брат, держала в левой руке свечу с белым шелковым бантом. Я видел и его затылок и щеку, а он стоял, вытянувшись, худощавый, без оружия, в золотых эполетах, и в его прямизне чувствовалось сознание значительности и важности всего, что в храме сейчас происходит. И он слушал славословие, уже связанный обручением навсегда, о трудах плодов Его Господних, и о лозе плодовитой, и о том, что сыновья яко насаждения масличные окрест трапезы Твоея, и узришь благая Иерусалима, хотя ветви берез, а не масличные я видел в открытом окне.
Наш батюшка, обычно ходивший летом в льняном старом подряснике и высоких сапогах, многодетный и простой и всегда смущенный многодетством и попадьей, сказал поучительное слово о том, что супружество есть тайна и как в супружестве честь жительство имеет, и спросил брата:
— Имаши ли произволение благое и непринужденное и крепкую мысль пояти себе в жены сию Киру, юже зде пред тобою видеши?
— Имам, честной отче, — как по-уставному, по-славянски ответил на вопрос священника брат.
— Не обещался ли иной невесте?
— Не обещался.
И тогда Кире батюшка задал вопрос:
— Имаши ли произволение благое и непринужденное и твердую мысль пояти себе в мужа сего Иоанна, егоже пред тобою зде видеши?
И так тихо ответила она:
— Да, батюшка.
— Не обещалася ли еси иному мужу?
И тихий чуть слышный ответ:
— Нет, не обещалася.
Тогда дьякон возгласил:
— Благослови, Владыко, — и служба продолжалась. Молились о ныне сочетающихся, и я, обычно рассеянный, нетерпеливый и невнимательный, быстро в церкви утомляющийся и мечтающий о беготне с ребятами, теперь чувствовал, что в это время их что-то таинственно связывает навсегда.
Солнце прорывалось, окна были открыты, и темный иконостас был виден лучше обычного — как бы родословное древо с золотыми листьями и с темными плодами стал наш иконостас, все роды раскрывались тут, под сводами старой побеленной церкви, как многоветвистое древо человеческой жизни. В то же время я видел босые, в дорожной пыли ноги двух забежавших в церковь и протиснувшихся вперед непричесанных девчонок и неровные, древние плиты пола, а за окном зелень берез, слышны крики играющих под окнами мальчишек. Брат выше ее, а потому шаферам держать венец труднее, над братом держал венец подпоручик, очень высокий и жилистый, а сменивший офицера Толя был красен, и ему держать было венец нелегко. Я и не знал до того, что так трудно держать венец — когда рука уставала, то начинала дрожать, и сестра заволновалась.
— Толю пора сменить.
Рука офицера приняла венец, крепко его захватив, и люди замечали, как офицеры по очереди держали позолоченные старинные венцы, а то, что чувствует и переживает Кира, для людей, слава Богу, было закрыто.
— У тебя волосы на затылке опять отстали, — сказала сестра.
— Знаю я.
— И чашу общую сию подавай сочетающимся, ко общению брака, — и, взяв чашу в руки, священник преподает им трижды. Сначала брату, а потом и Кире.
Я думал, что три раза надо отхлебнуть, но она все допила, не торопясь, медленно, до конца. Как оказалось, ее женщины дома вчера научили — сказали, что все до последней капельки нужно допить.
И, воздев руки, молится священник, а тут уже в церкви пересуды, движение и суета, хор пел, окна были открыты, и священник им сказал:
— Поцелуйтесь.
Я видел, как она, едва коснувшись, первый раз на людях поцеловала брата. Она сияла счастьем, как после тяжелого и трудного испытания, похудевшая, глаза ее светились.
Потушенные свечи положили на аналой, и знакомые их поздравили. В притворе брат задержался, принимая от ефрейтора шашку, тут Зоя оделяла нищих, как просила мама, а я слышал:
— Молодая всегда хороша. Да вот бедра-то узкие.
Брат в притворе остановился и счастливо поглядел на меня, взял Киру под руку, она дожидалась его и была смущена счастьем, а он так заботливо вел ее после венца, по-рыцарски внимательный, и она уже оправилась от смущения, передохнула, и глаза развеселились. Нищенки перешептывались и, не зная меня, вполголоса говорили:
— Да это ты, бедку-то узнавши, на всех косо смотришь.
— Чего там хаять, пара хорошая.
— Что-то больно уж большерота.
— Большеротые-то всех щедрей.
— В фате-то и цветах и некрасивая будет хороша.
— Молоденькая.
— А молодые всегда хороши.
— Кирочка, Кирочка, как я счастлива, — говорила Зоя, целуя ее тут же на ступенях.
— Да, — слышал я, — мать-то вдова. На соседней улице дом. У покойника чин был небольшой. Вот уж за жизнь свою она с ним помучилась. Больной был.
— А молодая откуда?
— Говорят, богатого помещика дочь. Мать-то померла, а дальняя, говорят, из дворянок.
— Да что ты плетешь. Полусирота. Отец не мог даже на свадьбу приехать.
— Да отец-то ее далеко служит?
— Господь знает откуда.
— Меня в дождь венчали.
— К счастью.
— Так и вышло. Дождь к счастью.
Дорога к дому была очень веселая, их окружили шаферицы, и оказалось больше приглашенных, нежели я предполагал, и девчонки бежали, и кланялись у ворот знакомые. У нас ворота были открыты, и на крыльце дома мать держала хлеб и икону, а Ириша осыпала молодых свежеобмолоченным ржаным и овсяным зерном. В столовой столы были накрыты белым, и читали телеграммы от офицеров и от юнкеров, и кричали «горько». А на столе были присланные ее отцом подарки: за несколько дней до свадьбы доставили ящик вина из Петербурга по распоряжению Кириного отца. Там было сухое, колючее шампанское, спрятанное мамой на леднике, фрукты и шоколадные конфеты от Абрикосова. Брат вышел, чтобы угостить солдат, а они захотели поздравить и Киру, и она к ним вышла, потом, поднявшись наверх, переоделась. Кира надела малороссийское счастливое платье, и брат явился уже в обычном кителе: так же одет, как и в то утро, когда он приехал.
В столовой было шумно, мне дали шампанского, которое укололо мне губы, я выпил, и голова легко закружилась. Я растерял себя среди гостей, не знал, с кем говорить, на кого смотреть и кому отвечать на вопросы, все были оживлены и заняты кто чем, и даже мама, захлопотавшись, только раз ласково посмотрела на меня. Ириша, видя мою растерянность, сказала:
— Уже подал Платошка.
И я выбежал.
Был подан экипаж, вымытый до блеска, не наш, а зазулинский, и Платошка, на этот раз обутый, сидел на козлах. Вещей было мало, потому что все уже было заранее отправлено на зазулинский хутор.
— Молодые уезжают.
В столовой брат был уже веселый и как бы обвеянный счастливым ветром, Киру мама крестила, и та вышла, как и мама, в счастливых и печальных слезах, и в руках у нее был поднесенный офицерами букет белых роз, а на шее корольки, и надо сказать, вышло так, что она со мной на людях говорила только глазами и благодарила, и утешала, а я был в таком одиночестве среди этих шумных людей.