Санитарная рубка - Михаил Николаевич Щукин
«Да неужели я поганый такой?! Неужели прощенья мне нету?! Неужели я чистым никогда не был?!»
Взывал непонятно к кому и не получал ответа. Лишь снова увидел самого себя, маленького, лет пяти, не больше. Поднимаются они на высокое церковное крыльцо с матерью, день жаркий, деревянные доски нагрелись и вливают тепло в босые пятки, как печка. А в церкви прохладно, свечки огоньками трепещут, и лики с икон строго, даже сурово, смотрят. Харитоша слегка оробел, крепче ухватил мать за руку, даже головенку в плечи вжал, но тут увидел на иконе глаза, очень похожие на материнские, и ему легко стало, светло, будто проснулся утром, а в окно солнце светит. Он ближе пошел к иконе, потянул за собой мать и остановился, пораженный, разглядев — руки прижаты к груди, а в грудь вонзились стрелы. «Больно же, — шепотом сказал он матери, — зачем из лука стреляли?» «Это грехи наши, сынок, — услышал в ответ. — Все они стрелами в Богородицу летят и ранят, а она за нас, неразумных, плачет». Маленькое сердчишко сжалось от сочувствия, больно стало, но не так, когда ударишься или упадешь, боль эта была совсем иная, и такая сильная, что он заплакал безутешно и не мог остановиться, пока мать не взяла его на руки и не подняла к краешку иконы. Он ткнулся в этот краешек мокрыми от слез губами, и будто свет вспыхнул…
* * *
— Гляжу, а над дорогой свет, я даже струхнул поначалу — какой свет посреди ночи? Подъехал, а он лежит, родимый, коченеет. Ну, я его завалил в сани и поехал, оглядываюсь, а никакого света нет — темень. Как была, так и есть темень. Но свет-то светил, я из ума пока не выжил! Своими глазами!
— После, после расскажешь, порты с его стаскивай, догола раздеть надо, и баню скорей затопляй, а шубу с печки сюда подай… Да шевелись ты скорее, чего как вареный!
Два голоса, один мужичий, другой бабий, бубнили, перебивая друг друга, иногда уплывали куда-то в сторону, стихали, а затем возвращались и снова звучали ясно, совсем рядом. Харитон Игнатьевич пытался разлепить ресницы, чтобы увидеть — кто его обихаживает? Но тяжелые, будто еще не оттаявшие, веки не размыкались. И тела он своего не чуял, ни рукой ни ногой пошевелить не мог, только нестерпимо ломило большой палец, с которого сшиб ноготь.
Сильные шершавые ладони мазали его чем-то пахучим, растирали, после навалилась на него горячая после печки шуба и от живого тепла он вновь затрясся в ознобе, словно оказался опять на морозе. На этот раз озноб прошел быстро, но зато от покалеченного пальца и до самой макушки прострелила боль. Да такая невыносимая, что заскулил без слов, и глаза у него сами собой распахнулись. Первое, что разглядел, — божницу в переднем углу. На ней стояла всего одна икона, но необычно большая, занимавшая почти весь угол. Страдающий взгляд Богородицы, пронзенной стрелами, был устремлен прямо на Харитона Игнатьевича. И он под этим взглядом, проникавшим в самую душу, расплакался, как в давнем детстве, безутешно и горько.
— Ну, и слава богу, кажись, живой, — прозвучал мужичий голос. — Тащи отвар, отпаивать будем…
Через два дня Харитон Игнатьевич сполз с топчана, на котором лежал, укрытый шубой, и даже попытался подняться на ноги, но устоять не смог, плюхнулся на прежнее место — пальцы на ногах, похоже, все-таки отмороженные, не давали твердо стоять на деревянной половице.
— Да не убивайся ты, Харитон Игнатьич, не убивайся. Завтра, как обещал, отвезу тебя в Сибирск, в больничку, там, глядишь, и вылечат. Как молодой, станешь бегать — на коне не догонишь! — И коротко хохотнул, обнадежив его, Егор Силантьевич, хозяин избы, в которой сейчас Харитон Игнатьевич и пребывал. Это он нашел его замерзающим на дороге, доставил в село Успенское, к себе домой, и вместе с супругой, Катериной Федоровной, вытащил купца, можно сказать, с того света.
Харитон Игнатьевич на утешение Егора Силантьевича не отозвался, лежал ничком на топчане, отвернувшись лицом к стенке и больше уже не пытался подниматься. Неожиданно спросил:
— А почему у вас икона такая? Большая…
— Семистрельная называется, а почему большая, не знаю… Такой она нам с Катериной досталась, мы, когда в Сибирь тронулись, нам ее бабка Катеринина вручила, на охрану от плохих людей. Вот так и живем, детей вырастили, внучата галдят, значит, бережет нас икона-то. Ты для чего спросил?
Но Харитон Игнатьевич не ответил. Лежал, по-прежнему отвернувшись к стенке, и молчал, делая вид, что уснул.
На следующий день, как и было обещано, Егор Силантьевич повез Скворешнева в Сибирск, в больничку, и тамошний фельдшер, сочувственно вздохнув, оттяпал купцу все пальцы на обеих ногах. Иначе, сказал он, никак нельзя, может гангрена начаться, а от нее лекарства не имеется.
До хруста сжимал зубы Харитон Игнатьевич, перемогая увечье, но поблажки себе не давал: ходить начал, хоть и плохо, будто на ходули встал, в дела свой торговые с головой зарылся, из дома — ни на шаг, и требовал, чтобы по воскресеньям к нему обязательно привозили внуков. Подолгу смотрел на них, гладил по головкам, одаривал подарками и всякий раз становился задумчивым, а после, когда внуков увозили, закрывался в своей комнате, не дозволяя никому из домашних входить, и до поздней ночи горела у него лампа. Что он там в одиночестве делал, чем занимался и какие думы ему спать не давали — об этом никто не знал.
По весне, будто проснувшись вместе с ранним теплом, Харитон Игнатьевич собрал свое семейства в полном составе и сказал… Такое сказал, что домашние сидели в полном молчании, как на поминках, и никто из них даже не нашелся, чтобы произнести хоть какое-то слово.
Сам же Харитон Игнатьевич, уверенный, что волю его нарушить никто не посмеет, посчитал, что разговор закончен и лишние слова не нужны. Поднялся из-за стола и тяжелой ходульной поступью захромал в свою комнату, даже не оглянувшись на супругу и на сыновей. Они безотрывно смотрели ему вслед, ждали, что, может, он еще что-то добавит к сказанному или, по крайней мере, обернется. Не дождались — не сказал и не обернулся. Только свет в его комнате горел до самого утра. А когда утро миновало и когда наступил полдень, Харитон Игнатьевич тяжело взобрался в коляску, в которой стоял лишь старый сундук с одеждой и обувью, сам взялся за вожжи и, прежде чем понужнуть коня, все-таки обернулся к своим домашним, растерянно стоявшим на крыльце, и хрипло,