Николай Гейнце - Самозванец
— Отец неумолим?
— Слышать не хочет и спешит со свадьбой.
— А он?
— Он, что же он, он беспомощен, беден… Его будущность впереди.
— Попробуйте признаться отцу.
— Едва ли это поможет, у него со старым графом какие-то дела… Он дал ему слово… А в слове отец — кремень…
— Но у вас отдельное состояние… Он, наконец, и отец-то вам без году неделю! — резко, не выдержавшая из чувства симпатии к молодой девушке, сказала Зиновия Николаевна.
Та испуганно поглядела на нее.
— Что вы говорите… Я дала матери у ее смертного одра слово не выходить из воли его и моего брата.
— Что же брат?
— Он тоже за графа.
Разговор их прервался приглашением Надежды Корнильевны на вальс.
Невеселое настроение невесты не ускользнуло от зорких глаз приятелей графа Вельского — графа Стоцкого, Неелова и барона Гемпеля.
Они разыскивали «счастливого жениха».
Тот тоже был не весел.
— Между тобой и невестой царит какая-то таинственная симпатия, — сказал Сигизмунд Владиславович.
— Что это значит?
— Да как же… Оба вы печальны и грустны среди этого, несомненно, оживленного праздника.
— Послушай, Сигизмунд, — вполголоса сказал ему граф Вельский, — я скажу тебе одну вещь, которая тебя очень удивит, но, пожалуйста, без насмешек, так как это очень серьезно…
— Это интересно! Только с каких пор ты говоришь таким докторальным тоном?
— Я люблю мою невесту…
Граф Стоцкий расхохотался в ответ на это неожиданное признание.
— Ты… ты… — повторял он, задыхаясь от смеха.
XXIII
В ОТРАДНОМ
Граф Сигизмунд Владиславович Стоцкий уже второй раз так неудержимо смеялся над чувством графа Вельского к его невесте.
Первый раз это было несколько месяцев тому назад, в имении Алфимова, под Москвой, доставшемся детям Корнилия Потаповича от их матери.
Имение было прекрасно устроено.
Громадный барский дом, великолепно меблированный, со всевозможными службами, стоял на горе, по склонам которой был разбит тенистый сад.
Покойная Алфимова живала в нем только летом, в нем были и покосы, и пашни, а кругом обширные густые леса.
Управлял имением Иван Александрович Хлебников, живший там и зиму, и лето со своей женой Ириной Петровной и дочерью Ольгой.
Последняя была подругой детства Надежды Корнильевны Алфимовой.
Хлебников, служивший когда-то в московской палате гражданского и уголовного суда, остался за штатом и поступил поверенным Алфимовой, сумел войти в ее доверие честным ведением ее дел и был назначен управляющим.
Он переселился с женой в Отрадное, так звали село, близ которого было имение, а дочь осталась в Москве, в Александро-Мариинском институте, где она была в одном классе с Надей Алфимовой.
По окончании курса она переселилась к отцу с матерью, а вскоре мать Надежды Корнильевны скончалась, и она с братом переехала к отцу в Петербург.
Первое лето они не приезжали в имение, а следующей весной Хлебников получил письмо от Алфимова, который оставил его в управителях, с приказом приготовить дом для принятия не только хозяев, но и многочисленных гостей.
Ремонт и чистка дома закипели.
В начале июня, действительно, в Отрадное нагрянула целая орава гостей, в числе которых были и дамы: Матильда Францовна Руга, Маргарита Максимилиановна Гранпа и еще несколько оперных певиц и танцовщиц.
Иван Александрович только целый день качал головой после этого нашествия, находя это общество несоответствующим для молодой девушки, и решился мысленно не пускать дочь в хозяйский дом во время пребывания там этих «петербургских сирен», как прозвал он прибывших дам.
Кавалеры, приехавшие гостить, тоже не внушали старику Хлебникову доверия, не исключая и графа Вельского, о котором говорили, что он жених Надежды Корнильевны.
Это были знакомые нам граф Стоцкий, Неелов и барон Гемпель.
— И с чего это старик-то так разошелся! — беседовал он там со своею женою Ириной Петровной.
— С чего, известно с чего, седина в бороду, а бес в ребро, та черноокая-то… — Ирина Петровна говорила о Матильде Руга, — говорят, его пассия…
— Да что ты, ведь стар уже он очень…
— Стар! Говорят, в Петербурге стариков нет.
Действительно, Корнилий Потапович, послушав советы покойной жены из чисто деловых оснований, вошел во вкус новой жизни, а прежняя, полная лишений, почти жизнь аскета, взяла свое, и он, вкусив от радостей и наслаждений жизни, что называется, разошелся.
Мотал он, впрочем, только доходы.
Капитал по-прежнему был для него неприкосновенной святыней.
В эту-то увеселительную поездку к своему тестю и признался граф Петр Васильевич своему другу графу Стоцкому в любви к своей невесте.
— Должно быть, это у тебя от чудных вин твоего тестюшки! Ты… и влюблен. Не заставляй меня усомниться в твердости земной почвы. Ты — Дон-Жуан Петербурга!.. Ты — мотылек, для которого нет цветка достаточно нежного и ароматного, ты — человек, который знает и кипучих испанок, и красавиц итальянок, ты — Адонис, на которого заглядывались все девушки… и вдруг ты влюблен в эту розу без аромата, которая может рассыпаться от малейшего дуновения ветерка! Влюблен в это хрупкое создание, в котором нет иной прелести, кроме ее полного неведения всего того, что составляет обаяние женщины. Смотри на меня еще серьезнее, если хочешь, но я тебе не верю.
— Ты, может быть, и прав. Это удивительно. Но каждый раз, как я ее вижу, я чувствую нечто, чего не чувствовал уже давно. Я сам не могу дать себе отчет в этом чувстве, но думаю, что это любовь.
— Это скорее тщеславие, мой друг!
— То есть как это?
— Очень просто. Она не влюблена в тебя, как все другие, в это тебя бесит.
— Не думаю.
— А только эти московские красавицы всегда напоминают мне запоздалые фрукты: сорвать их трудно, а сорвешь — оказывается, что они далеко не так вкусны, чтобы стоило трудов их добывать.
Граф Вельский нахмурился.
Ему было, видимо, досадно, что Стоцкий говорил таким тоном о девушке, которая должна стать его женой и которую он действительно любил.
— А уж если твой избалованный вкус принял такое направление, то мне кажется, ты мог бы себе доставить удовольствие много поинтереснее…
— На кого ты намекаешь?..
— На подругу Надежды Корнильевны. Она дочь здешнего управляющего и хороша поразительно. В Петербурге она свела бы всех с ума.
— Действительно, я не видывал девушки красивее.
— Она положительно прелестна!
Граф Стоцкий пристально посмотрел на графа Петра Васильевича.
— Я был просто поражен, когда увидел ее в первый раз, да и теперь я от нее в восторге.
— Еще бы! Но как это ты ее прозевал?
— Я-то ее не прозевал, да она-то была здесь всего один раз на каких-нибудь полчаса… Корнилий Потапович очень любит ее и пригласил сегодня, но она не явилась. Очевидно, она от нас прячется. Точно будто у нее есть предчувствие…
Разговор происходил в комнате, отведенной обоим графам, после весело проведенного вечера.
Оба они уже были раздеты и лежали в постелях.
— Шутки… Теперь давай спать… Завтра предстоит, ты знаешь, пикник с дамами… Мы, может быть, увидим и твою красавицу.
Граф Стоцкий потушил свечу.
Но ему не спалось, хотя он вскоре и притворился спящим.
«Черт возьми! — думал он. — Он привязался к ней! А это вовсе не входит в мои расчеты. Этот дурак хочет, кажется, вырваться из моих рук. Но нет, господин граф, шалишь! Знаем мы средство, как укрощать таких соколиков, как ты».
«Жениться на ней он должен, — продолжала работать его мысль, — но не любить ее… Нет! Подожди, птичка, мы поймаем тебя на другую приманку, и дочь управляющего сослужит нам прекрасную службу. Завтра, во время пикника, мы побываем у управляющего, а с этого игра и начнется».
С этою мыслью он заснул.
У подошвы горы, на которой стоял барский дом, шумел густой лес, тянувшийся с лишком за версту, а затем уже расстилалось село Отрадное.
У опушки леса, на берегу протекающей речки стоял хорошенький одноэтажный домик, окруженный тенистым садом.
Это был дом, в котором жил управляющий имением Иван Александрович Хлебников.
На другой день после описанного нами разговора между двумя друзьями, ранним утром из ворот этого дома вышел Хлебников, одетый в коломянковую серую пару и соломенную шляпу.
Это был человек лет пятидесяти.
Борода и усы уже заметно поседели, тогда как волосы на голове были еще густые и без малейшего признака приближающейся старости.
Телосложения он был крепкого, а в его загорелом лице сказывалась несокрушимая сила воли.
Его согбенный вид, по-видимому, был скорее следствием нравственного уныния, чем телесной слабости.