Владимир Рыбаков - Тяжесть
Когда время показывало вечер, вопреки ночи, пришедшей без сумерек, губари снисходитель-ной походкой, построившись в колонны по-двое, стали всасываться во двор губы. Замок моей камеры стукнул, дверь дрогнула призывно, и в щель ее вошло уничтожающее всякую гордость слово:
- Пш-э-э-э-л-л-л...
Становясь в общий строй во дворе губы, видел на всех лицах скуку. Кадыкастый украинец гаркнул:
- Смырно!
Строй, пестревший шинелями с оторванными хлястиками, рваными бушлатами и телогрей-ками, вытянулся и замер. Во двор вошел старый человек с погонами подполковника, ладно покры-вавшими плечи. Он был пьян, щурился, изредка сплевывал. На лице коменданта-подполковника, прибывшего на вечернюю поверку на гауптвахту, отпечаталась скука, в которой пребывал весь низкий дом, похожий на склад, и лица его временных обитателей. Темнота ночи вяло и скучно сгущалась. Подполковник шел вдоль строя и ронял слова:
- Терентьев, ты еще здесь? Что, курил в камере? Добавки дали?
- Так точно!
- Хлобзын, ты мне надоел, не попадайся больше. Слышишь?
- Так точно!
- То-то. А ты кто таков? Откуда?
- Учебная рота дальней связи, товарищ подполковник!
- Курсант, значит. И уже успел... Фамилия?
- Мальцев, курсант Мальцев, товарищ подполковник!
- Нехорошо это, Мальцев, нехорошо. Как же ты умудрился?
К уху подполковника приложился сержант:
- Вин, товарышу пидполковныку, водку покупав.
- Как? Что же ты, Мальцев, такой молоденький, а уже водку пьешь? Отвечай!
В губарском строю раздался смешок. Темень, слегка разрезаемая тусклым светом голых ламп, уже успела опустить мне на плечи безразличие. Я, вероятно, был удивительно похож на коменданта, когда отвечал:
- Так точно, пью.
- А любишь это дело?
- Так точно, люблю, товарищ подполковник.
- Так. Хорошо, что отвечаешь по чести и по совести. Или хитер? Ну, да всё равно. Принести его поллитру!
Разглядев бутылку, комендант приказал:
- Мальцев, выйти из строя. На, пей. Чего стоишь, купил ведь за свои кровные - так пей.
Безразличие не уходило. Ударом ладони выбив бумажную пробку, приставил горлышко к губам и вылил содержимое бутылки себе в горло. Поставил бутылку возле ног и, безразличием удерживая хмель, ринувшийся в голову, принял прежнюю позу. Комендант дружески кивнул головой:
- Так, молодец. Теперь и ответ умей держать. Даю тебе десять суток и для начала ночь "холодной". Всё! Марш все отсюда!
"Холодная" вполне оправдывала свое прозвище, это было неотапливаемое помещение с решетками без окон, два шага в ширину, три в длину. Очутившись в камере, пел, орал, ругался, пока не пришел сладкий сон. Похмелья не было; холод, выгнав, задушив последние очаги пьяного тепла, разбудил меня болью. До подъема часов шесть бегал, греясь, по своей миниатюрной тюрьме. До весны осталась память о той ночи - нос краснел, чернел, гноился. После подъема перевели в общую камеру. Завтракали: чай, хлеб, десять граммов масла на брата. До обеда долбали кирками, ломами мерзлую землю. После обеда наряд не спешил выгонять губарей на работы - мороз поднимался, ветер тоже. В камере царило веселье, из потайных щелей извлека-лись окурки, они переходили из рук в руки, анекдоты плясали под щербатым потолком. Дверь скрипнула, и все пятнадцать губарей стали бегать, размахивая шинелями, разгоняя сизые дымки. Лицо с узкими глазами над крошечным носом просунулось:
- Эй, кто будет полы сегодня драить?
Дверь захлопнулась. Несколько человек взглянули на меня:
- Как кто? Салага пойдет, кто ж еще.
Тощий губарь, сморщив поломанный нос, подтолкнул меня сапогом:
- Давай в темпе!
Я схватил парня за отвороты шинели и приподнял над полом. Десять рук скрутили меня. Я зажмурился. Стало тихо, затем раздался тихий голос тощего губаря с поломанным носом:
- Брось, это тебе не гражданка. Здесь не по силе судят, а по старшинству, но закон тот же: кто не гнется, того ломают. Понял? Ты должен понять.
Тишина и крепкое дружелюбие рук, только что сжимавших мое тело, обрисовали контуры нового мира, в который я попал, мира, более справедливого и более жестокого. Открыл глаза, осмотрел спокойные лица:
- Да. Понял.
- Тогда иди.
Я пошел. И был выше унижения мыть полы, ползая у ног ребят из комендантской роты, заставивших меня перемыть пол трижды. На душе было хорошо.
То ли проверяющих в тот день не было, то ли поленились люди выгнать нас на мороз и попасть к нему в лапы самим, но мы больше не пошли на работы. Печь - часть стены между комнатой для отдыхающей смены и камерой - грела вовсю. Текли по камере разговоры и споры.
- А что, видишь, как разошлись косоглазые, Сибирь хотят у нас отнять. Худо им будет.
- Скоро, должно быть... Тогда ждали, пока фашист нападет, чего же теперь ждать... Скажешь, кому охота, а ить - много их, и жадные они. Не будет нам покоя.
- Почему?
- Почему? Потому что мы русские. Вот потому и не будет покоя. Повелось так.
Парень с поломанным носом сказал:
- Слушайте, я в штабе дивизии полгода служил, слышал многое, знаю. Если жить хотим и хотим остаться русскими, надобно первыми на них напасть, у них лет через пять-шесть континен-тальные ракеты будут.
Кто-то засомневался:
- Не принято это, русские всегда оборонялись.
Парень с поломанным носом рассмеялся:
- Невежа, что ты там знаешь. Учился, да не выучился. Посчитай, сколько раз враг прихо-дил на наши земли, а сколько раз мы - на чужие. И враг с нашей земли уходил, а мы с чужой редко. Думать надо, а не ж... на губе протирать.
Высокий курносый парень с окающим говором встрял в разговор:
- Что вы заладили: русские да русские. Все мы советские, и родина у нас одна. Все мы должны против общего врага советской власти встать грудью на защиту родины.
Парень с поломанным носом махнул рукой:
- Ладно тебе, заладил! А мы что, другое говорим? Нет - так чего ты? Слова только другие, а война со словами не считается. А стоять будем и бить будем, и биты будем, подыхать будем, всё как положено и как водится...
Голос его неожиданно сорвался на крик:
- Разболтался! У них десятки миллионов, а ты мои слова пробуешь на зуб, сомневаешься...
Парень запнулся, потом искусственно рассмеялся:
- А что ты думаешь? У них, у китайцев, всё на мази, армия в смысле политической подго-товки получше нашей. Я слышал, полковнички между собой по пьянке говорили, что трудовая-то она трудовая, а есть с десяток миллионов, готовых ко всему и не вылезающих с полигонов. Только у них в среднем один автомат на десять человек, так что кучность огня невелика, да и чисто механизированных соединений мало, но зато ясно, что лезть они будут до расплавки ствола, как выразился полковничек. И в Монголии наших ребят много, тут дело не только в китайцах, сами монголы были бы не прочь отколоться от нас, везде нужно держать ухо востро. А один старик сказал мне, что китайская армия напоминает ему нашу времен гражданской войны: политотделы ихние, мол, работают грубо и без просыпу - не знаю, правда ли то или нет, но старик в Корей-ской войне участвовал, всякое видел. Я знаю, война - грязная работа, грязнее нет. Если так, то мы, русские, победим, - закончил с кривой, но убежденной улыбкой парень.
Все согласились. Не было возбуждения, не было иронии. Каждый по очереди рассказывал о виденном: кто видел китайские танки, кто патрули. В рассказах сквозило уважение к врагу и презрение к его оружию. Меня, новичка в армии, первогодка, поразило, что это говорили ребята, отдыхающие от устава в камерах и забывшие его на время заключения. Они говорили то, что они думают и чувствуют. Во мне же не было этой уверенности, ее нет и теперь, в меня въелась воинская привычка повиноваться и понимание, что воинский долг - не рецепт для изготовления пушечного мяса, а необходимый и нужный закон. И когда я говорю о тоталитарности армии, я добавляю, что каждая армия должна обладать своей специфической тоталитарностью. Во Франции, например, эта тоталитарность должна называться патриотизмом. Рокар захохотал:
- Патриотизм! Вы что, смеетесь? Вас высмеют, если вы произнесете у нас
это слово.
Алексей нарушил свое молчание:
- У американцев оно есть, но это другое дело.
Рокар равнодушно произнес:
- Франция гниет, и гниет с головы.
Ночь углублялась в себя, когда мы с Алексеем вернулись в его жилище. Неприязнь к Рокару представлялась мне кислыми опивками вина, болтающимися в новеньком стерильном сосуде. Рокаровская пресыщенность пахла несостоятельностью суждений или попросту глубокой завистью ко всякому богатству.
17
Нина, злобясь, распахнула дверь, стала плеваться руганью:
- Что, дерьмом пропах, а я отмывать должна, заливаешь морду в ресторанах, а Нина рассольчик да пивко на похмелье подносить должна?! Да?! Сволочь!
Алексей повел налитыми злобой глазами:
- Молчи, деревня! Стерва! Я тебя кормлю и пою, ты лежишь на мягком день-деньской и жиреешь. Жирей, тупей, если это еще возможно, только затыкайся при моем появлении.