Двое на всей земле - Василий Васильевич Киляков
И нехорошо как будто смеяться, но не мог я сдержаться никак, а дед завёлся, трудно остановить:
— Приедет, попросит меня печи класть… Они все любители теперь ба-альшие до бань стали. Ба-альшие любители… И ты знаешь, даже в райцентре, в Дубровино — тоже, пишут на бане по-иностранному «Вип» да этих водят туда, девок молодых. Придёт-придёт. А то всё с бутылкой да с колбаской, всё Кузьма Лукич да Кузьма Лукич… До ручки колхоз добили, всё пропили, гады ползучие. Реку отравили, а теперь на рыбалке вместо ухи — кашу варят да жрут.
— Как отравили?
— Да очень просто: удобрения отыскали какие-то в силосной яме, а удобрения там со времён застоя, тысяча лет в обед. Азотистые, что ли, или селитра. Им теперь наплевать. Спросу-то нет. Теперь эта самая, как её… ну, президент всё повторяет… Она самая, вертикаль власти. Не с кого, то есть, спрашивать. Что хочу, то ворочу… Ну, эти и обрадовались, и давай сеять удобрения по-дурному. Дождиками смывало удобрения в реку, берега облысели. Трава, мать-и-мачеха, и та не растёт. Ядом пески пропитались. А и сеяли-то пьяные трактористы… Потом-то спохватились. Тут приезжали, разбирались, сыр-бор был, да какой! Ну, да ладно, всего не перескажешь. Было да быльём поросло. Будем думать, как дальше доживать тут, в этих Выселках.
— До колхозов, говорят, лучше жили, до коллективизации.
— Лучше, конечно, — отвечал дед. — Но тоже не все. Кто не ленился, не пьянствовал, мужицкая сила в избе была, да лошадёнки, да скотинка водилась… Те жили хорошо. Землю по едокам давали. Клинья свои были, загонами назывались. Да и то из лаптей не вылезали, обувку-одёвку жалели, как глаз, берегли. Но хлеб был, не голодовали до самых колхозов, до тридцать третьего года. А потом согнали в колхоз гуртом, а тут и тридцать второй, тридцать третий — два года засуха. Эх, и голод лютовал! Людоедство даже! Не у нас, правда, не в Выселках, а было, разговор ходил, помню… Меня как-то Бог миловал, вовремя убежал из колхоза.
— А до революции хорошо жили? Помню бабкину пригудку: «Был царь Николашка — была лапша и кашка». Или: «Был Николашка-дурачок, при нём хлеб стоил пятачок, а потом — республика, хлеб по двадцать рубликов».
— Ну, я тогда пацаном был, плохо помню. Но тоже не мёдом пахла жизнь. Тоже — лапти, щи, картошка, капуста. Кашка да лапша по праздникам. А в простые дни — не у всех. Отец твоей бабки, помню, имел маслобойку. Масло били из конопли, льна. Шли и ехали к ним, а за маслобойку платили. Мужиков было трое, плотники хорошие. Как осень — убрались дома, пошли на отхожий промысел, глядишь, к зиме-то и денежки, и обновки себе, бабам и детишкам. Шабашники, как сейчас говорят. Да и теперь так-то: кто ловок да смел, тот дважды съел. Словом, ничего не изменилось. Трактора да автомашины, да вон — эти косые столбы, электричество, а люди и не изменились, ни умом, ни сердцем. Если бы хорошо все жили, не поднялись бы на царя, на помещиков. Как было, так и будет: кому высоко летать, а кому дерьмо клевать… Ну, да ладно, завтракать будем или в обход пойдём?
— Надо в обход идти, а потом завтракать будем, — ответил я, помогая деду закончить с расчисткой дорожки от снега.
Последние
С северо-востока всё ближе и ближе подступали мрачные тучи, смелее потянули порывы ветра. Расчистив дорожки, мы пошли в обход, как все три прошлых морозных дня, заходили сначала к бабке Лизе, потом все вместе — к хворой Акулине, там и завтракали вскладчину, собрав все припасы.
Обе бабки — Акулина и Елизавета — одинокие старушки. У Елизаветы где-то далеко жила сестра, но давно не приезжала и писем не писала. Акулина, по её словам, в девках осталась из-за какой-то женской болезни. Теперь же целый букет, а вернее, махровый веник болезней донимал бабку. С трудом она вставала, ходила по избе под руки. Из горницы в кухню добиралась с час.
Мы шли по свежему глубокому снегу: я впереди на лыжах, а дед Кузьма — сзади, еле-еле шагал, высоко поднимая валенки, закрываясь воротником полушубка от ветра. Бабка Лиза уже расчистила снег, узкая тропинка вела нас к косому крылечку с низким козырьком. Дед Кузьма постучал в окно, крикнул:
— Лизавета, живая?
Бабка Лиза вышла, на ходу застёгивая «сачок» — старинное, модное когда-то плюшевое полупальто, — в серой тёплой шали и валенках. Маленькая росточком, чистенькая, седые волосы выбивались из-под шали; она то и дело лёгким движением заправляла пряди под шаль. Акулинина изба стояла через дорогу, окно в окно. Я пробил лыжню, оглянулся: старики шли под руку, о чём-то говорили, показывая на чёрные тучи. Возле крыльца Акулины стояла деревянная лопата из фанеры. Начали по очереди откапывать от снега Акулину.
— О Господи, хоть бы ноне не мело, — взмолилась бабка Лиза. — Снег убирать не поспеваем, рук не хватает, а к вечеру, похоже, снова понесёт…
Дед Кузьма, вытирая тряпицей мокрое лицо, ответил:
— Снег-то что, вот хлеб весь вышел, спички кончились… Ноне сходить бы в сельмаг, да ведь пометёт, как вчера, света белого не увидишь, не доползти до сельмага. Ишь как чернеет, солнце закрыло. Я с утра чувствовал — суставы болели.
Разговоры о хлебе, о болезнях и болях в ногах, в пояснице велись всякий раз, когда мы убирали снег или собирались вместе. Избу Акулины занесло до окон. Два маленьких окошка подслеповато из-под занесённых наличников глядели в улицу. Толсто заледенели стёкла. Крыша, крытая соломой, а сверху ещё слоем толя, так низко висела над завалинкой, что чувствовалось: вот-вот рухнет вместе с трубой и снегом.
По небу плыли крупные тучи, ветром косо несло редкие снежинки. За огородами и в снежных полях стояла зыбкая серая мгла. В вершинах голых тополей работал верховой порывистый ветер, и уже стало ясно, что если не после обеда, то к вечеру вновь понесёт вьюгой. Откопав снег и расчистив крыльцо, мы с трудом отворили косую, осевшую на доски порога дверь. В сенцы намело снежной пылью, а избяная дверь так примёрзла, что с трудом