Непокой - Микаэль Дессе
– Нереально?
– [Не реально,] – уточнила она.
– Постой же ты! – кричал Тикай удирающему Африкану. Тот, вопреки его просьбе, ускорял бег.
Оба, высоко задирая ноги, двигались через заснеженную пустошь по направлению к Санкт-Петербургу. Путь был неблизкий, и Африкан был на пять метров впереди, но Тикай, ступавший по протоптанному, резво его нагонял.
– Погоди, тебе сказано, – не унимался Тикай. От отчаянного рвения на единственном его глазу заблестели слезы.
Иногда Африкан басовито раздавался хохотом, дивясь своему везению. У Тикая от его «хо-хо» сводило злобой челюсть. То первый, то второй усмирял одышку и, собравшись с силами, совершал рывок, но происходило это в такой размеренной очередности, что оторваться у Африкана не выходило, как не выходило у запыхавшегося Тикая его поймать.
Погоня, исполненная хитроумных обманных маневров и комичных падений, продолжалась до захода луны. Наконец Тикай Африкана догнал, одернул за плечо и со всего маху врезал снегоуборочной лопатой ему по башке. Ах да, у него с собой была лопата, собственно, и затруднявшая бег. Ох уж эти убийственные мелочи! Постоянно вылетают из головы, а влетают обратно уже овеществленные через висок, темечко или вот затылок, как в описанном случае.
Тикай еще постоял, опершись на дерево. Он сосредоточился и разглядел движение луны, но задержать ее не сумел, как ни буравил глазом. Ночь упрямо близилась к концу, за которым инсолировала неизвестность.
Известняк в сахарнице – не важно, как он туда угодил, – все воротил с головы на ноги. Чаепивцы в количестве четырех голов перетравились и окочурились, своей жертвой утверждая на местах прежние порядки. Отличился один Африкан Ильич, по привычке потреблявший чай без услаждающих примесей.
Изгнанный из Помпеи отшельник наблюдал с холма, как отрекшийся от него город накрывает лава и черный пепел. В истории не было человека счастливее. Тикай, обремененный ликвидацией Африкана Ильича, не снискал такого удовольствия – бескровная бойня в каптерке шла своим неотложным чередом, и свидетельницей ей стала лишь Драма, задвинутая за аляповатый чайник.
Умирали все прилично, театрально закатив глаза, без рыготы и без ругани. Первым ткнулся лицом в стол щупленький Большой, его примеру вскоре последовала Истина, успевшая феерично сорвать с гробницы, служившей столиком, белую кружевную скатерть, чтобы не вымазать ее в губной помаде. Антон Вакенгут, в которого чай влили, хотел он того или нет, испустил дух, не приходя в сознание. Дольше всех страдал Агент, в течение восьми минут сучивший руками и жадно хватавший воздух ртом. В конце концов он шлепнулся со стула и окоченел на полу строчной буквой б.
Такую вот картину застал вошедший в каптерку умотанный Тикай.
Новость ли, что Метумов состоялся как успешный отравитель, если еще с младых ногтей умудрялся тайно опаивать своих обидчиков самопальным слабительным средством на основе подсолнечного масла?
– [Возьмешь меня на ручки?] – запищала Драма, увидев Тикая.
Тот переступил через Агента и вразвалку прошелся по комнате. Помяв пальцами шею Истины, он запустил руку в ее еще теплые груди и извлек свое завещание, свернул его пополам, сунул за резинку трусов, ухватил Драму за лапу и, опрокинув чайник, покинул крипту.
Дом опустел. Людоедские замашки нинистов спугнули даже сестер Насущных. Оставшиеся – в основном журналисты – на ночь уместились в вестибюле. Вот так зрелище: низко подвешенные отопительные трубы, и на полу две дюжины людей лежат, закутавшись кто во что, – до того малокровные, что экзотические москиты, выпущенные из научного интереса Метумовым, все передохли с голоду, – иногда просыпаются и жмутся к стенам спинами.
Тикай обошел спящих и стал подыматься по лестнице. На промежуточной площадке он наступил в кровавую лужу. Следы от нее вели на второй этаж, по коридору и кончались у приоткрытой двери номера Метумова. Тикай толкнул ее ногой. Там на полу, остекленевшими глазами смиряя визитера, лежал заколотый насмерть Цветан. Овчарка упиралась носом в его безволосую бровь и мычала. Тикай топнул, и она, сперва навострив уши, послушно побрела к лестнице.
– Ты тогда еще поняла, что он не сумасшедший, да? – спросил Тикай у Драмы. – Гробила его. И Логику. Годами ей крышу на колесики ставила.
Копилка молчала.
В распахнутое настежь засмоленное окно влетел снизу и уперся в потолок луч света. Всходило первое апрельское солнце. Тикай достал завещание, сложил из него самолетик и запустил ему навстречу.
– [Ну расскажи, как все кончится? Может, загуляем?] – заискивающим голосочком переспросила Драма.
Тикай покачал головой.
– Гульба – не мое. Как ни выйду на улицу, бог швыряет в меня то голубей, то сосули. Нужен мне этот маневрирующий моцион? Нет. Вернусь в Таллин, подам на развод, отрешусь от людей, в квартире запрусь и заколочу досками все, кроме форточки, чтоб был в моей жизни свет.
С этими словами Тикай занес Драму над головой и обрушил на пол, не успела она и пискнуть. Среди осколков, разлетевшихся по коридору, оказался футляр. Он бряцнул о стену меж прутьев и закружился на утоптанном ковре. Тикай подобрал его – обычный древесного цвета футляр без опознавательных знаков – сдул с него керамическую пыль и открыл. Внутри оказались солнцезащитные очки с оправой для стекол в виде сердец и записка: «Желаю тебе сердце в грудь, а пока вручаю два фиктивных на нос. С любовью». Очки Тикай нацепил на лоб, а футляр с запиской положил на подоконник. Солнце недолго озаряло собой Бамбуковый уезд и уже скрывалось за поминальным шатром. Тикаю хотелось запомнить вид из этого окна, вечно запертого в его приютские годы, таким – ослепительно обнадеживающим.
Еле дотянувшись, Тикай зацепил пальцем щеколду единственной створки, потянул ее на себя и раз и навсегда захлопнул зловещее окно, но непостижимым образом прищемил рамой уцелевший левый глаз, на что Бамбуковый дом, давно уже бывший на грани нервного срыва и совсем раскисший от вершеного в своем нутру членовредительства, ойкнул с Тикаем хором да и рухнул.
У развалин стоял лишенный дара речи Мишель Дюшен. Он отъезжал за свежей прессой.
Notes
[
←1
]
Глаз (фр.).
[
←2
]
Соединения (лат.).
[
←3
]
Пожалуйста, обождите (эст.).
[
←4
]
Мой мотылек (фр.).
[
←5
]
Это как у Гете: «Я часть части, которая вначале была всем, часть Тахты, уродившей пуфик, тот надменный пуфик, который теперь оспаривает у Матери Лени ее давнее первенство и место,