Непокой - Микаэль Дессе
Хоть народу и поредело, узреть расправу собралось все отделение. Взгляните на них! Здесь, на втором этаже, одноногий вентилятор надувает щеки триумфаторам, обделяя холодком заблаговременно скорбящих. У самого вентилятора щек нет, как бы там ни читали меня символисты и прочие орфографически-слепые. У Агента с запятыми все в порядке. Я ему их проговариваю.
«Какой сегодня, кстати, день недели?»
Кстати, вторник, а не пятница, так что на воскресенье я планов не строю. Пишешь?
Метумов обслюнявил палец и высунул в окно.
Ветер успокоился.
Значит, пора.
– Allez!12
Господа, имею в виду пресечь этот гадский водевиль, причем – немедленно, а посему, чтоб сделать дяде ручкой, говорю: «Покедова!»
9 И сказал Один Лиссе: где Мом, брат твой? Она сказала: не знаю; разве я сторож брату своему?
10 И сказал: что ты сделала? Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли;
11 И ныне проклята ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей;
12 Когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанницей и скиталицей на земле.
13 И сказала Лисса Одину: наказание мое больше, нежели снести можно;
14 Вот, Ты теперь сгоняешь меня с лица земли, и от лица Твоего я скроюсь, и буду изгнанницей и скиталицей на земле; и всякий, кто встретится со мною, убьет меня.
15 И собрала чемоданы, и пришла на порог к Селене, подруге своей;
16 Она сказала: приюти меня на луне, где нет ни людей, ни земли.
17 Ушлая сука.
– А, бэ, вэ.
Жив! В припадке речи! Пишешь?
– Гэ, дэ, е.
Больно! Так принято в квартире на Лиговском проспекте. Вспомнил, как Логикой по вечерам выходил из нее, затем из себя. Возвращался утром пьяный, мысленно пел колыбельную – гимн сну, – пел часами, пока голос в голове не садился, хрип и тих. Радиоприемник на журнальном столике был настроен на коммерческие нечистоты и плюрализм мнений. Шел на уши с боем, пока батарейки не сели.
Это было тогда. Двадцать седьмого числа. Отключили электричество. Стал у окна в пятом часу и молился истукану на подоконнике, пока сгорали небеса, свеча и люди. И вот – на улице все замерло. Пурпурный вечер.
– Ё, жэ, зэ.
Вниз по Лиговскому влачится пеший оркестр, и больше здесь ни души. В оркестре этом играет одна семья – тысячи людей, сотни поколений. Вышагивают взрослые и дети, ползут младенцы, ковыляют старики, перекатываются трупы, гремят кости, гоним ветром прах, порхают еще не рожденные, текут еще не зачатые, а уж их потомство в воздухе – сияет впереди всех и волнует пыль.
Трюхаю потихонечку следом. Неплохо для беспозвоночного.
– И, и краткое, ка.
На Невском оркестр свернул в сторону Адмиралтейства. Я знаю, куда мы идем, и чем ближе к Фонтанке, тем нас меньше. Исчезают в переулках музыканты, и с каждым кварталом тише попутный ветер. И у Аничкова моста я уже один-одинешенек. Вышел на него, облокотился о парапет.
К небольшому причалу, на котором безуспешно реанимировали Логику, прибита лодка. В ней, подперев веслом челюсть, скучает гондольер. Внешне он в точности соответствует образу романтического бунтаря, присущего всем волосатым мужикам с веслами. Я знаю, как его зовут. Харон. И река эта сегодня – Стикс.
– Таксуешь? – кричу ему.
Он отвязывает лодку.
– Эль, эм, эн.
Плывем против течения. Входим в Большую Неву за Троицким мостом и дальше плывем по Неве вверх.
– [Наломал ты дров,] – говорит Харон.
– Отвянь ты, старче.
– [Я ж не про земное. Лисса – от нее все беды.] – На это я молчу, и Харон усаживается рядом, причмокивая и храпя, а лодка плывет себе. – [Мертвым Лисса хоть не мешала. Цербер это. Перегрыз ее цепи по песьей дружбе… Будет знать теперь – с тремя намордниками-то. Селена – укрывательница, тоже виновата, и ты, коль довез эту губошлепку до людского роду.]
Набережная разлагается. Разжиженная, она стекает по канавам, пока возникшие ниоткуда слепцы топчут мостовую. Капля за каплей города не стало, и тогда в расчищенной от застроек возвышенности на правом берегу я увидел кое-что смутно знакомое, увидел его.
– Тормози, я сойду.
– [Но Аид ищет вашей аудиенции!]
– Да не кипишуй. Я скоро.
Спешился и рысцой мимо тающих фонарей по гнилому бульвару.
– О, пэ, эр.
Здравствуй, мой бронзовый колосс Родосский. Что стало с тобой? По швам разошелся? ОВИР обломками туши своей завалил. Потому и не нашли мы тебя, беспало-безносую низкую кучу. Понятно. Меж тел частей – рук, ног и гениталий (такие не отломишь) – блестит дверная ручка, я пролезаю к ней.
– Эс, тэ, у.
Кухня, неисправная лампа, недорезанный лук, нож на полу.
– Эф, ха, цэ.
Тэя возлежит на обеденном столе.
– [Низкие потолки холодной страны теснят и давят мысли, амбиции, мечты.]
– Мне тоже эта квартира никогда не нравилась.
Облокачивается на хлебницу, свешивает ноги и улыбается от уха до уха.
– Как поживаешь? – спрашиваю.
– [Замечательно! Показать на пальцах число Пи? Чтоб ты знал: мой почечный камень – философский, а ниже живота я смахиваю на Льва Толстого. И да, люблю наш город трехэтажный! Да вишь, первый-то этаж полуподвальный. И городок не тихий, но пыльный, и пылью приглушены звонкие части его, ведь край страны… тут не продохнуть и можно одряхнуть в поисках заборов-крыш, чтоб скрыться от грязного воздуха, и думать, и мечтать, и понимать, что высоты трех полных этажей хватило бы легким твоим, но тут низина – полтора, то не Москва, не он… она и близко не была – ей не хватило здесь протяженности стен и границ, а от них за семь сотен верст задыхаются душ пять миллионов и еще пара тыщ! И девушки прекрасны, но те ночами состригают волосы до плеч, и мужицкая мотня по ним увядает за минуту, иссыхает до утра и обращается в труху к полудню.]
Убегает в гостиную и роется в книжном шкафу. Возвращается с «Семиотикой» Арзамасцева. Бросает книгу в раковину, гнется к ней дугой