Василий Авенариус - Юношеские годы Пушкина
— Что немецкие вирши твои бесподобны? — насмешливо досказал Пушкин.
— Они в самом деле очень сносны, — серьезно отозвался Жуковский, — и я уже обещал Вильгельму Карлычу пристроить их в каком-нибудь немецком журнале.
Кюхельбекер весь раскраснелся и скромно потупился.
— Василий Андреич, конечно, чересчур добр… — пробормотал он. — Но мнение его меня очень ободрило… Мне хотелось бы теперь написать немецкую же статью о русской литературе, и я просил Василия Андреича дать мне некоторые указания…
— И представь себе, — подхватил с улыбкой Жуковский, — Вильгельм Карлыч оказывается тайным приверженцем «старого» слога…
— Ну как тебе не стыдно, Кюхля! — воскликнул Пушкин.
— Нет, у него есть свои резоны, — примирительно вступился Жуковский. — Глава старой партии, Шишков, не номинально только президент Российской академии: он и муж глубокоученый, государственный, да и незаурядный писатель. Но, как у всякого смертного, у него есть свой конек, свой предмет помешательства. Это — славянщина. Целые годы изучая всевозможные языки, он в конце концов пришел к какому выводу? Что древнейший в мире язык — славянский и что все прочие языки — только наречия славянского. Раз став на эту точку, он готов всякое иностранное слово хоть за волосы притянуть к славянскому.
— Например? — спросил с некоторым уже задором Кюхельбекер.
— Например… Хоть слово ястреб. Шишков производит его от "яству теребить".
— И преостроумно!
— Не спорю. Но едва ли верно, потому что латинское Astur разве не тот же ястреб, только позаимствованный нами у древних римлян?
— Ну, это еще вопрос!
— Даже вопроса не может быть, — усмехнулся Пушкин. — Очевидно, римляне исковеркали наше славянское слово!
— Нет, и славяне, и римляне, может быть, взяли его из древнего санскритского…
— Вот это, пожалуй, всего вернее, — согласился Жуковский. — Но тут вы, Вильгельм Карлыч, уж отступили несколько от Шишкова. А мало ли у нас совсем иностранных слов? Не имея никакой возможности приурочить их к славянщине, шишковисты изгоняют их вовсе из родной речи и заменяют словами собственного изобретения. Так: проза у них — говор, номер — число, швейцар — вестник, калоши — мокроступы, бильярд — шарокат, кий — шаропих.
— Да чем же эти новые слова хуже иностранных? — возразил Кюхельбекер.
— Особенно шаропих! — рассмеялся Пушкин. — Прелестно!
— Да и между «беседчиками» начинается уже раскол, — продолжал Жуковский. — Державин не соглашается на предложение Шишкова — соединить «Беседу» с академией; Крылов прямо осмеял своих друзей-"беседчиков" в басне "Квартет":
А вы, друзья, как ни садитесь, -
Все в музыканты не годитесь…
Но мы, «арзамасцы», решились теперь окончательно доконать их. В позапрошлый четверг, 14 октября, по приглашению Уварова, мы собрались у него на первый "арзамасский вечер". В прошлый четверг — на второй у Блудова.[25] Председателем нашим всего ближе было бы выбрать самого создателя нового слога, Карамзина. Но он живет в Москве и мог бы участвовать в собраниях наших только наездом (а мы думаем собираться каждый четверг). Главное же, что он — олимпиец, и не в его характере вздорить с кем бы то ни было. Но мы, его ученики, не добравшиеся еще до вершин Олимпа, постоим и за него, и за себя. Новорожденный «Арзамас» — пародия дряхлой «Беседы», и насколько заседания «Беседы» напыщенно-важны и непроходимо-скучны, настолько же заседания «Арзамаса» задушевно-веселы и непринужденно-шутливы. Арзамасская критика должна ехать верхом на галиматье. Это — наш девиз. Отрешась на время заседаний «Арзамаса» от своего светского звания, каждый из нас принял условную кличку из моих баллад, которые так не пришлись по вкусу «беседчикам». Блудов у нас — Кассандра, Уваров — Старушка, Батюшков — Ахилл, впрочем и Попенька за его птичий нос; Дашков — Чу! Чурка или просто Дашенька; Тургенев — Эолова арфа…
— Это за что же? — спросил Пушкин.
— За вечное бурчанье его ненасытного брюха.
— Не в бровь, а прямо в глаз! А тебя самого как прозвали, Василий Андреич?
— Светланой. Похож, видно, на красную девицу.
— А кто же у вас председатель? — спросил Кюхельбекер. — Не вы ли?
— Нет, председатель у нас очередной; я же взял на себя более скромную, но не менее ответственную роль — секретаря. Достодолжно оформить протокол наших заседаний — задача, я вам скажу! То-то речи, то-то перлы высшего сумасбродства! Но зато и польза велия: нет на свете средства пользительнее смеха — он удивительно как способствует сварению желудка.
— Но о чем же у вас речи?
— Да вот, прежде всего, по образцу французской академии наук, каждый вновь принятый член у нас должен сказать надгробное похвальное слово своему предшественнику. Но так как мы, первые учредители, не имели предшественников, то мы для наших надгробных речей берем заимообразно и напрокат живых покойников «Беседы». Мне выпала счастливая доля отпевать современного Тредьяковского — Хлыстова.
— Графа Хвостова?
— Да. И, признаюсь, редко я бывал так в ударе! Да и не диво: настольной книгой в заседании, неисчерпаемым кладезем вдохновения служат мне его собственные притчи.
Наш граф, сказать ему мы можем не в укор,Танцует как Вольтер и пишет как Дюпор.[26][27]
— Вот бы подслушать вас! — сказал Пушкин.
— А что ж? Рано или поздно, ты попадешь тоже, вероятно, к нам.
— Кто? Я? — спросил Пушкин и от радостного волнения весь так и вспыхнул.
— Ну, понятно; кому ж из нас, как не тебе, быть там, — убежденно сказал Кюхельбекер. — От души, брат, вперед тебя поздравляю!
Пробасил он так громко, что кругом по зрительной зале пронеслось дружное шиканье: "ш-ш-ш!" — потому что антракт сейчас кончился, ширмы на сцене, заменявшие занавес, раздвинулись, и представление возобновилось.
Зато по окончании последней пьесы, когда сцена была убрана вон и заиграла музыка для танцев, около Жуковского столпились все лицейские стихотворцы. Он должен был повторить им все то, что рассказал перед тем Пушкину и Кюхельбекеру об «Арзамасе»; но наибольший фурор произвел двумя притчами «арзамасскими», сочиненными по образцу притч графа Хвостова. Начало одной из них, «Обжорство», было такое:
Один французЖевал арбуз…Другая, «Дождь», начиналась так:ОднаждыШел дождик дважды…
— Это чудо что такое! — потешались лицеисты.
— Но заслуга вся за Хвостовым, — сказал Жуковский. — Он вдохновляет нас, и мы, в благодарность ему, сочинили следующую благозвучную надпись к его портрету:
Се — росска Флакка зрак![28] Се тот, кто, как и он,
Выспрь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон;
Се лик од, притч творца, муз чтителя Хлыстова,
Кой поле испестрил российска красна слова.
— Помилуйте! Господа! Дамы сидят без кавалеров, а вы болтаете как ни в чем не бывало! — завопил, подбегая к товарищам-поэтам, граф Броглио, распорядитель танцев.
Делать было нечего — пришлось волей-неволей принять участие в танцах. Но и танцуя, редкий из кавалеров-стихотворцев не занимал свою даму беседой об «Арзамасе»; точно так же многие еще дни после того главной темой разговоров лицеистов между собою был тот же «Арзамас». Большинство лицеистов, надо сказать правду, видело в новом литературном обществе одну потешную сторону и интересовалось только арзамасскими «шалостями», т. е. баснями и притчами, сочиненными в подражание графу Хвостову. Наибольшим успехом пользовалась у них басня "Кончина коровы", которую мы и приводим здесь целиком:
У мужика корова,Когда была здорова,И ест, и пьет,И долг природе свой день каждый отдает,Иль, говоря по-русски:Давать и творогу, и сливок на закускиНичуть не устает.Корова не заморска птица,Но делать молоко ужасна мастерица.В коровушке своей души не знал мужик,То есть до молока охотник он велик;Ведь у людей все внутренние частиКорыстолюбия во власти.Но вдругКоровушку мою сразил недуг:Ей не взлюбился луг,Стал лоб нахмурен;Она худа, бледна,И цвет в лице стал дурен,И голова дурна.Бывало, светлый глаз: днесь без светильни плошка;Корова-здоровяк — ни дать ни взятьОбодранная кошка!Мужик ревет не час, не два, не пять,Ревет он целы сутки;Для мужикаБез молокаПриходит не до шутки.Но — как ни плачь, но как скотинушки ни жаль —Ее отправь хоть в гошпиталь.На вопль хозяина сбежались из деревниМатроны древни;Весь бабий факультетК больной приходит на совет.Та говорит: "В корове сперлись спазмы,Ее бы в ванну посадить";Другая: "Может быть, в коровушке миазмы;Не худо прилепитьЕй шпанску мухуК уху";А третья: "Поверьте мне, легкоВ корове разлилось, быть может, молоко";Четвертая: "Чтобы помочь больной здоровью,Привейте оспу ей коровью".Тут мысль был класть всяк лихИ лезет в Эскулапы.Корова между тем, крестом сложивши лапы,Вздохнула раз-другой, — и нет ее в живых.Такие ж и у нас бывают штуки,И каждый, щедрый на совет,Доит корову в обе руки,А все корове пользы нет.
Неудивительно, что и стрелы лицейских эпиграмм с этого времени часто обращались против бедного Хвостова.