Василий Авенариус - Юношеские годы Пушкина
— А, здравствуйте, господа! — приветствовал обоих Жуковский, успевший за лето перезнакомиться со всеми стихотворцами. — В чем дело, любезный барон?
— Да вот наш Вильгельм Карлыч на коленях умолял меня сейчас…
— Вовсе не на коленях… — перебил неоправившийся еще от замешательства Кюхельбекер. — Но никто здесь, кроме Гауеншильда, и не знает хорошенько немецкого языка, а к нему-то за советом я уж ни за что не обращусь…
В руках у него оказался бумажный сверток, который он, в душевном волнении, мял немилосердно.
— У вас, вероятно, приготовлены немецкие стихи, — догадался Жуковский, — и вы хотите знать мое мнение. Правда?
— Правда-с… — прошептал, все еще заминаясь, Кюхельбекер. — Но вы, Василий Андреич, ради самого Бога, не будьте слишком строги, не смейтесь надо мной… Я переводил, как умел…
— Так это у вас перевод с русского?
— Да-с, Кирши Данилова древнерусская былина: "Сорок калик с каликою". Я думал, что жаль, если такое сокровище народной поэзии пропадет для других наций…
— Очень жаль, — подтвердил Жуковский, протягивая руку за стихами, которые автор все еще не решался вручить ему.
— Нет, нет! Прежде обещайтесь не читать здесь, при этих зубоскалах! — вскричал Кюхельбекер и спрятал сверток за спину.
Но это ему ни к чему не послужило. Подкравшийся к нему в это самое время сзади Илличевский выдернул у него листок из рук и почтительно преподнес Жуковскому.
— Имею честь представить и представиться!
— Это что же такое? — среди общей веселости с недоумением спросил Жуковский; в руках у него кроме стихов очутилась вдруг еще какая-то картинка, которую лицейский карикатурист Илличевский, очевидно, еще раньше приготовил и очень ловко подсунул ему теперь вместе со стихами.
— А портреты автора и его вдохновителя, как иллюстрация к тексту, — серьезно отвечал Илличевский.
Даже Жуковский, взглянув на удачную карикатуру, не мог удержаться от улыбки; Пушкин же и Дельвиг просто покатывались со смеху.
— Это совершенство! Это прелесть что такое!
Кюхельбекер готов был разобидеться, но Жуковский возвратил уже рисунок живописцу, а стихи упрятал в свой боковой карман со словами:
— Мы с вами, Вильгельм Карлыч, терпим одинаковую участь: обоим нам за стихи наши от завистников достается; но не будем отчаиваться. В следующий же приезд сообщу вам мое откровенное мнение о настоящем вашем опыте.
— А когда вы будете к нам опять, Василий Андреич? — спросил Илличевский. — Я надеюсь, что в воскресенье, 24 числа, вы, во всяком случае, нас не забудете?
— А что у вас здесь тогда?
— Да 19-го — годовщина открытия нашего лицея, в ближайшее же воскресенье после того у нас всегда спектакль…
— А Илличевский у нас — первый лицедей, — пояснил Пушкин.
— Поневоле станешь хоть лицедеем, когда ты с Кюхельбекером выбили у меня из рук мое парнасское оружие — гусиное перо. Лучше быть первым в селе, чем последним в городе.
— О! Если вы такой первостатейный актер, то я непременно буду, — любезно сказал Жуковский и совсем повеселевшим взором оглядел столпившуюся около него молодежь. — Приятно на вас глядеть, друзья мои! Приехал я сюда со слабой надеждой отдохнуть у вас душою — и не ошибся в расчете: всю навеянную на меня «беседчиками» пыль с души как ветром сдуло.
— А кстати, Василий Андреич, какую это сатиру, говорил ты давеча, сочинил друг твой Блудов на "беседчиков"? — спросил Пушкин.
— Полное название ее: "Видение в некоторой ограде, изданное обществом ученых людей". «Ограда», понятно, означает «Беседу». Один список с сатиры нарочно послан к герою ее — князю Шаховскому, при письме будто бы от имени нескольких арзамасских литераторов.
— Арзамасских?
— Да. Блудов — помещик Арзамасского уезда, недавно побывал на родине и для рассказа своего воспользовался одним анекдотом, который случился на месте. Только героем он сделал Шаховского и скромный номер арзамасского трактира обратил в великолепный зал "Беседы".
— Но в чем же соль сатиры? Расскажите, Василий Андреич! — пристали к Жуковскому лицеисты.
— В письме, к которому была приложена эта сатира, объяснено, что несколько арзамасских литераторов собрались раз в местном трактире, — начал Жуковский. — Вдруг вошедший половой докладывает им, что рядом в номере остановился какой-то проезжий — должно полагать, ясновидящий: бредит с открытыми глазами. Заинтригованные литераторы подкрались к дверям таинственного соседа и заглянули в щелку. Что же они увидели там? По номеру взад и вперед шагал, размахивая руками, безобразный толстяк и нараспев декламировал какие-то бессмысленные, напыщенные фразы…
— А ведь Шаховской, говорят, очень толст? — прервал рассказчика Илличевский.
— Настолько же толст, насколько Шишков тощ: оба дополняют друг друга. Итак, — продолжал Жуковский, — он декламировал без передышки, а окончив свою речь, начинал ее опять сызнова. Таким образом, подслушивавшие арзамасцы имели возможность записать все «видение» от слова до слова. Имен своих они, однако, по скромности не выставили, ибо скромность — отличительная черта арзамасцев.
— А содержание "видения"? — спросил один из слушателей.
— Дословно, к сожалению, я не сумею передать вам его. Вкратце же оно такое: в магнетическом сне своем Шаховской повествует, как он однажды, после заседания «Беседы» в Державинском зале, по рассеянности забыл выйти с другими. Свечи задули, дверь замкнули на два замка, и очутился он вдруг один-одинешенек в опустевшем и темном зале. Ветер за окнами заунывно выл, и думы, одна другой мрачнее, нахлынули на злополучного драматурга. Прислонясь к оконнице буйной головой, он стал громко каяться в собственных своих прегрешениях… Жаль, право, что я не захватил с собой этой образцовой исповеди! Когда-нибудь доставлю ее вам.
— Да вот 24 числа, когда будет у нас спектакль, — сказал Илличевский.
— Непременно, если не забуду.
Описывать самое празднество лицейской годовщины в 1815 году мы не станем. Приведем только краткий, но характеристичный отчет о нем, сохранившийся в письме Илличевского к Фуссу, другу его по гимназии, где он обучался до лицея:
"26 октября 1815 г. (Царское Село — вечное Царское Село).
Я получил письмо твое в такое время, когда я не имел ни на час свободного времени, ибо оно было посвящено целому обществу, скажу яснее, в такое время, когда мы приготовлялись праздновать день открытия лицея (правильнее бы было: день закрытия нас в лицее), что делается, обыкновенно, всякий год в первое воскресенье после 19 октября, и нынешний год также октября 24 числа. Этот праздник описать тебе недолго: начался театром; мы играли «Стряпчего» Пателена и "Ссору двух соседей". Обе пьесы — комедии. В первой представлял я Вильгельма, купца, торгующего сукнами, которого плут-стряпчий подрядился во всю пьесу обманывать; во второй — Вспышкина, записного писаря, охотника и одного из ссорящихся соседей. Не хочу хвастать перед другом, но скажу, что мною зрители остались довольны. За театром последовал маленький бал и потчевание гостей всякими лакомствами, что называется в свете угощением".
Что касается Пушкина, то он исполнял только незначительную роль в первой пьесе.
"Отзвонил — и с колокольни долой": сорвал с себя парик, смыл с лица следы пудры и угля, придававшие ему требуемый пьесою старческий вид, переоделся в лицейский мундир и как раз к началу антракта поспел в «партер», где со сцены еще заметил Жуковского.
Тот сидел в стороне, прислонясь к колонне, но был уже не один: перед ним торчал великан Кюхельбекер. Наклонясь к сидящему со своей вышины и приложив раковиной руку к одному уху (потому что, как уже сказано, он был несколько глух), Кюхельбекер благоговейно прислушивался к тому, что говорил ему Жуковский. Чело последнего было ясно, взор светел; от прежнего меланхолического настроения, очевидно, не осталось и тени.
— Барометр парнасский, кажется, не показывает уже на дождь? — было первое приветствие Пушкина.
— На дождь-то — нет, но на грозу и бурю, — был веселый ответ.
— Вот как!
— Да, на Парнасе у нас теперь жаркий бой: клочья перьев так и летят, чернила так и брызжут.
— Между вами, карамзинистами, и стариками — шишковистами?
— Да, или, точнее, между «арзамасцами» и «беседчиками». Ведь намедни ты слышал уж от меня о шутке Блудова? Ну, так из тех, что участвовали в шутке, сложился теперь плотный кружок: «Арзамас» — и горе "Беседе"!
— Эх, Пушкин! Ну зачем ты помешал нам? — попрекнул Кюхельбекер. — Василий Андреич только что начал объяснять мне…
— Что немецкие вирши твои бесподобны? — насмешливо досказал Пушкин.
— Они в самом деле очень сносны, — серьезно отозвался Жуковский, — и я уже обещал Вильгельму Карлычу пристроить их в каком-нибудь немецком журнале.