Михаил Салтыков-Щедрин - За рубежом
А Дыба с своей стороны удостоверял:
– Что положение пререкателей было небезопасно – это так; что большинство их кончало служебную карьеру, рассеянное по лицу земли, – и это верно. Но бывали, однако ж, случаи, когда и скромный голос советника губернского правления достигал до ступеней-с…
И затем, застыдившись и крякнув (дело, очевидно, касалось его личности), присовокуплял:
– Я сам один пример такой знаю. Простой советник, а на целую губернию сенаторский гнев навлек-с. Позвольте вас спросить: если б этого не было, могла ли бы истина воссиятъ-с?
Как хотите, а я положительно стою на стороне Удава и Дыбы. Конечно, я понимаю, что собственно "пантеона" тут нет, но ежели уж ничего другого не выработалось, то пусть остаются хоть пререкания. Если нет подлинной надежды, то пусть будет хоть мерцание надежды. Если нет подлинных перспектив, то пусть остается в перспективе "сенаторский гнев". Не приходится нам быть прихотливыми, и до тех пор, покуда в основании нашей жизни лежит пословица: выше лба уши не растут, то ладно будет, если хоть кой-какие обрывочки "перспектив" на нашу долю выпадут. Если что выпадет – лови! а не выпадет – жди и воспитывай в себе "надежды мерцание". Все-таки хоть что-нибудь, а не голое "ничего". Что же касается до власти, то и в этом отношении я согласен с Удавом: не слабость она почерпала в пререканиях, а силу. Прежде всего, общее правило: ежели надоел пререкатель, то ничего не стоит его расточить – разве это не сила? А затем и другая сила: обыватель, зная, что у него есть за спиной пререкатель, смотрит веселее, думает: пока у нас Иван Иваныч в советниках сидит, опасаться мне нечего. Так что ежели Иван Иваныч сидит долго (бывали в старину, по упущению, и такие случаи), то обыватель начинает даже гордиться и впадает в самонадеянный тон. "Совсем уж у нас не такая форма правления, как внутренние враги пишут! нет! у нас чуть немного… Иван Иваныч как раз сократит!"
Право, это было очень удобно. И прежде всего удобно для самой бюрократии, потому что смягчало ее ответственность и ограждало ее репутацию от нареканий. А главное, заставляло ее мотивировать свои действия и в "понеже" и "поелику" искать прибежища от внезапностей. Мысль остепенялась, да и сам бюрократ смотрел осанистее, умнее. А обыватель утешался тем, что он хоть что-нибудь да понимает…
Но опытные служаки идут еще дальше. Удав, например, охотно брал на себя даже защиту ябедников и ябедничества, и опять-таки ссылался на авторитет графа Михаила Николаевича.
– Вы, сударь, не шутите с ябедниками, – говорил он мне, – в древние времена ябедник представлял собою сосуд, в котором общественная скорбь находила единственное и всегда готовое убежище. И без торгу, сударь; бери двугривенный и пиши! За двугривенный человек рисковал, что его и в бараний рог согнут, и в табак сотрут, и туда зашвырнут, куда ворон костей не заносил! Где нынче таких героев сыщешь! И сколько, спрошу я вас, было нужно скорбей, сколько презрения к жизненным благам в сердце накопить, чтобы, несмотря ни на какие перспективы, в столь опасном ремесле упражнение иметь? Всю жизнь видеть перед собой "раба лукавого" 19, все интересы сосредоточить на нем одном и об нем одном не уставаючи вопиять и к царю земному, и к царю небесному – сколь крепка должна быть в человеке вера, чтоб эту пытку вынести! А сколько их погибло… всячески погибло-с! и под бременем прозрения от своих, и под начальственным давлением! Полки можно было бы из этих ревнителей поруганной общественной совести сформировать!
– Но какую же пользу они могли приносить, коль скоро с ними так легко можно было по всей строгости поступить? – возражал я.
– А ту пользу, что сегодня, например, десять "ябедников" загублено, а завтра на их месте новых двадцать явилось! А кроме того, смотришь, одного какого-нибудь и проглядели. Сидел он где-нибудь тихим манером в кабачке, пописывал да пописывал – глядь, ан в губернию сенаторский гнев едет! Откуда? как? кто навлек?.. Ябедник-с!
Как это ни странно с первого взгляда, но приходится согласиться, что устами Удава говорит сама истина. Да, хорошо в те времена жилось. Ежели тебе тошно или Сквозник-Дмухановский одолел – беги к Ивану Иванычу. Иван Иваныч не помог (не сумел "застоять") – недалеко и в кабак сходить. Там уж с утра ябедник Ризположенский с пером за ухом ждет. Настрочил, запечатал, послал… Не успел оглянуться – вдруг, динь-динь, колокольчик звенит. Кто приехал? Иван Александров Хлестаков приехал! Ну, слава богу!
Я не утверждаю, конечно, чтоб все это, вместе взятое, представляло настоящие гарантии; я говорю только, что было мерцание надежд. Были пререкания (даже два чиновника специально для пререканий: прокурор и жандармский штаб-офицер; им же предоставлялось отирать слезы), были ябедники. Теперь пререкания признаны предосудительными, и ябедники, с распространением хороших манер, извелись сами собой. Вместе с ними извелось и исчезло достопочтенное "понеже", которое так или иначе, но все-таки остепеняло разнузданную бюрократическую мысль и налагало на нее известные обязанности. Все прочее осталось. То есть остался граф ТвэрдоонтС с теорией повсеместного смерча и с ее краткословной формулой: пошел!
Мне скажут, быть может, что теория смерча оказалась, однако ж, несостоятельною, и вследствие этого граф ТвэрдоонтС ныне уже находится не у дел. Стало быть, правда воссияла-таки…
А сколько он народу погубил, покуда его теория оказалась несостоятельною? И кто же поручится, что он не воспрянет и опять? что у него уж не созрела в голове теория кукиша с маслом, и что он, с свойственною ему ретивостью, не поспешит положить и эту новинку на алтарь отечества при первом кличе: шествуйте, сыны!
* * *По-настоящему мне следовало бы, сейчас же после свидания с графом ТвэрдоонтС, уехать из Интерлакена; но меня словно колдовство пришпилило к этому месту. В красоте природы есть нечто волшебно действующее, проливающее успокоение даже на самые застарелые увечья. Есть очертания, звуки, запахи до того ласкающие, что человек покоряется им совсем машинально, независимо от сознания. Он не анализирует ни ощущений своих, ни явлений, породивших эти ощущения, а просто живет как очарованный, чувствуя, как в его организм льется отрада.
Нечто подобное испытал и я. Всякая дребедень лезла мне в голову: и теория смерча, и теория кукиша с маслом, и еще какая-то совсем новая теория умиротворения, но не без участия строгости и скорости. Но и за всем тем чувствовалось хорошо. Эти тающие при лунном свете очертания горных вершин с бегущими мимо них облаками, этот опьяняющий запах скошенном травы, несущийся с громадного луга перед Hoheweg, эти звуки йодля 20, разносимые странствующими музыкантами по отелям, – все это нежило, сладко волновало и покоряло. И я, как в полусне, бродил под орешниками, предаваясь пестрым мечтам и не думая об отъезде.
Само собой разумеется, что в этих мечтаниях немалое место занимала и литература. Русские газеты получаются и в Интерлакене, а тут, как раз кстати, и в иностранных и русских журналах появились слухи о предстоящих для нашей печати льготах 21. Натурально, я взволновался: но что всего страннее, мне показалось, что вместе со мною взволновался и весь Интерлакен. Думалось, что на меня все смотрят с каким-то напряженным любопытством, словно у всех – даже у кельнеров – одна мысль в голове: освободят его или окончательно упекут?
Что касается до меня лично, то я не только не ставил себе никаких вопросов, но просто-напросто заранее предвкушал. Мне нравился молодой задор русских газет, которые в один голос предвещали конец административному произволу и громко призывали на печать кары суда. Все глаза как-то разом раскрылись, и жизнь без суда вдруг оказалась нестерпимейшею из обид, когда-либо ниспосланных разгневанным небом для усмирения бунтующей человеческой плоти. Одно только смущало: ни в одной газете не упоминалось ни о том, какого рода процедура будет сопровождать предание суду, ни о том, будет ли это суд, свойственный всем русским гражданам, или какой-нибудь экстраординарный, свойственный одной литературе, ни о том, наконец, какого рода скорпионами будет этот суд вооружен.
Я знал, что русская печать вообще скромная и потому о многом умалчивает; но тут мне показалось, что скромность как будто и не совсем уместна. Разумеется, нам, как литераторам, оно понятно, что по суду и скорпиона приятно проглотить, – особливо ежели он запущен на точном основании, – но ведь надо же, чтоб и публика поняла, почему судебный скорпион считается более подходящим, нежели скорпион административный. Поэтому восторг восторгом, а все-таки не худо было хоть сторонкой заявить: от суда, мол, мы не прочь, но только нельзя ли постараться, чтоб оный вместить было можно.
Виноват: было и еще одно смущающее обстоятельство. Радуясь предстоящему пришествию судебных скорпионов, газеты, к сожалению, не воздержались от издевок над скорпионами административными. Вот, мол, сколько вы ни старались, а в результате все-таки получили шиш! Если вы изыскивали средства, то и литература изыскивала средства. Выдумываете вы, бывало, какую-нибудь выдумку и воображаете себе: ну, теперь будет крепко! а литература возьмет да другую выдумку выдумает, и окажется, что вы палите из пушек по воробьям. А потому уходите-ка лучше вы с глаз долой, бессильные, постылые, неумелые! и очистите место другим, кои это дело в аккурате поведут!