Книга воспоминаний - Петер Надаш
Нет, с этим кончено, говорил я себе. Я не знал, о чем я это говорю, и с чем, собственно, кончено. Я просто так говорил. Свесив голову в кресле, раскинув руки и вытянув ноги, я все же не мог до конца расслабиться. Чья-то строгая пара глаз усматривала в моем положении позерство. Я плохо играл роль в какой-то не повествующей ни о чем пьесе. Мне очень хотелось выйти из этой роли. Мне казалось, в огромной прохладной комнате у меня начинается лихорадка. И я глубоко заснул.
Проснулся от мысли, что меня здесь бросили. Кто-то прокричал: «Пожар!» Точнее, это была не мысль, и даже не вопль, а четко и ясно вернувшийся образ – как незнакомая девушка не спеша открывает ключом свою дверь и случается вовсе не то, чего я ожидал: она на меня не оглядывается. Я не знал, где я нахожусь. Подпрыгнув в кресле, я попытался сообразить, сколько прошло времени. Мне казалось, не так уж много. Эту женщину я не могу упустить. Если нужно, отправлюсь за ней. Или сяду у дверей ее номера и буду дожидаться ее возвращения. Хотя детские воспоминания, замеченные мною на лице друга, сейчас не приходили мне в голову, но все же это было определенно детское чувство. Как когда они уходили играть тайно от меня, не желая, чтобы я принимал участие в их играх. Если номер моей комнаты такой-то, прикидывал я в уме, то ее, по нарастанию, должен быть таким-то. При вызове вычисленного или, скорее угаданного номера я взглянул на часы. Была половина седьмого. То есть я спал минут двадцать.
Я вас слушаю.
Была в этом ответе какая-то едва уловимая неуверенность. Как будто она не знала, на каком языке ей ответить. Но от этих слов сердце мое вдруг опять забилось. Наполнилось радостью и непонятным страхом. Я впервые услышал ее голос. С тех пор как я вошел в лифт, она не сказала никому ни слова. Поэтому я не мог знать ее голос. Он был из тех, которые производят на меня особенно сильное впечатление. Он шел откуда-то из глубины тела, был сильным, решительным, полным. Однако поверхность его казалась мягкой и гладкой. Он отнюдь не был нежным – скорее самоуверенным. Когда я думаю о нем, я вижу темный твердый шар. Шар можно удобно зажать в ладони, можно поднять. Но в него почти невозможно проникнуть, а если удастся, то это будет уже не шар.
Я представился, принес извинения, был очень любезен. Долго и обстоятельно объяснял, что передумал и хотел бы пойти вместе с ними в театр. Я пытался разговорить ее. Она слушала меня терпеливо, оставаясь безмолвным островом, который я пробовал штурмовать словами. Я сказал, что не знаю номера моего друга и потому звоню ей. Хотя это не единственная причина. И не могла ли она быть столь любезной, чтобы назвать мне его номер. Она ответила лишь, что тогда мне придется поторопиться. Она говорила со мной на «вы». Я снова обратился к ней на «ты», но она опять этого не заметила. Ее паузы были так же сдержанны, как те взгляды в лифте: она позволяла смотреть на себя, но как бы стряхивала с себя мои взгляды.
Этой короткой беседе я не придал бы особого значения, если бы после нее последовало одно из многих, в меру приятных мне приключений. Но после нее последовали четыре года ожесточенной борьбы. Я мог бы назвать это и иначе: мучениями и вечной грызней, низшей точкой обеих наших жизней, самым мрачным периодом моего собственного бытия. Мог бы назвать – если бы это самое бытие не было исполнено надежды на обретение величайшего счастья. Но все же радость, которую мы обретали друг в друге иногда совершенно случайно, непредсказуемо, иногда на недели, на дни, иногда только на часы или краткие мгновения, бывала всегда неожиданной. Мы стремились к ней, но она ускользала. И оставались мучения. Муки отсутствия или, напротив, радость мучения.
Хотя никаких иных желаний, кроме как закрепить навсегда серьезное и глубокое ощущение того, что мы встретились на всю жизнь, у нас не было. В муках разлуки мы диктовали друг другу условия, и сами не замечали, как этими условиями разрушали, губили самих себя. Она требовала от меня безусловной верности, я же пытался добиться, чтобы случаи измены она воспринимала в качестве доказательств моей истинной преданности. И тщетно я объяснял ей, что никогда еще никого не любил так, как люблю ее, и, чтобы как-то уравновесить это неведомое мне чувство, нуждаюсь в сохранении хотя бы видимости свободы. Жить без нее я уже не мог, но рядом с нею превращался в подобие неких дурных сообщающихся сосудов: если, выполняя ее условие, я невероятными внутренними усилиями отказывался от свободы и даже глазом не вел в сторону других женщин, то пропорционально увеличивалась моя потребность в спиртном; если же ввязывался в какие-то идиотские похождения, сокращая при этом потребление алкоголя, то, соответственно, напряженность между нами становилась невыносимой. Самые унизительные для обоих периоды наступали, когда она в принципе могла чувствовать себя в абсолютной безопасности – именно в такие моменты она, как ищейка, принималась следить за мной, подслушивать и подсматривать, из-за чего я дважды ее побил, и мне потребовалось недюжинное самообладание, чтобы этого больше не случилось. Но даже в такие периоды ее подозрительность была все же небезосновательной. Ведь настоящую ревность в ней вызывали не мои случайные похождения, а моя подневольная преданность. Точно так же как я дважды поднял на нее руку не из-за того, что она подбивала подружек шпионить за мной, а потому, что не мог постигнуть, почему она не в состоянии понять меня. Чутье у нее было безупречное. Всякий мой самый незначительный жест она ощущала в его глубочайшем значении. И чувствовала, какую невероятную напряженность вызывала во мне моя подневольная преданность, что это делало мое поведение лживым и подчеркнуто неестественным, потому что я не привык ни в чем себе отказывать. А когда своей ревностью она изводила нас обоих настолько, что мне не оставалось ничего другого, как снова искать