Инфракрасные откровения Рены Гринблат - Нэнси Хьюстон
«Неверный ход, — думает Рена. — Мать — последний человек, о котором стоит говорить с мачо, это его больное место. Хочешь выйти живой из переделки, беседуй о дожде, хорошей погоде, политике, спорте, о чем угодно, кроме мамочки! Из этого правила нет исключений: мать для мачо все равно что обнаженный нерв. Если мужчина желает приобщить меня к своей культуре и говорит: Мать у нас священна, — я точно знаю, что женщин у них обижают. Квинтиан озверел, и Агату таскали по раскаленным углям, пока страдалица не умерла».
— Правда ведь ужасно? — никак не успокоится Ингрид.
«Трудно не заметить, — Рена увлеклась и продолжает разговор с Суброй, — что нелепый инструментарий французских распутников, от маркиза де Сада до мадам Роб-Грийе, Полин Реаж и Жоржа Батайя[99], прямо позаимствован из христианской мартирологии. Хлысты, цепи, власяницы, богохульство, извращения с переходом границы между возможным и невозможным, обмирающая святая Тереза, пронзенная “стрелой” ангела, экстаз, вызванный ранами и пытками…
“Мне этого явно недостаточно…” — со смехом заявил как-то Фабрис. Он тогда лежал в больнице, а я развлекала его рассказами о моих злоключениях распутницы. Например о том случае, когда, обутая в туфли на шпильках и одетая в корсет и черные подвязки с чулками в сеточку, с тяжелым замком, подвешенным на клитор, с кляпом во рту, вооруженная хлыстом, я топталась на распухших яйцах Жана-Кристофа, а он корчился от удовольствия и выкрикивал: Черт подери, Мадам! Нужно было взять вас сзади лезвием моего “меча”! Написать вам в левое ухо! Раскрошить облатку и присыпать ваши алебастровые груди! “Для нас с тобой все это детские игрушки! — рассмеялся Фабрис, аплодируя моей пародии. — Гаитяне почитают французскую литературу — но не маркиза и иже с ним. Память о рабстве еще слишком свежа, чтобы у нас вставало на весь этот… пыточный арсенал”.
Керстин рассказывала, как растерялась, приехав в 1967 году в Париж, чтобы продолжить медицинское образование. Ее совершенно обескуражило смешение красного левачества и черного эротизма в среде французских интеллектуалов. К своим двадцати четырем годам она успела всерьез приобщиться к разным аспектам секса — помогли стокгольмские хиппи — и с трудом удержалась от смеха, когда молодой преподаватель-левак предложил “приобщить” ее.
“Его звали Ален-Мари…” Рассказывать Керстин начала на нашей первой пьяной вечеринке в ресторане, когда отношения из профессиональных перешли в дружеские — акупунктура оказалась бессильна против моей бессонницы.
“Ален-Мари очень серьезно относился к революции и, выражая поддержку диктатуре пролетариата, носил красный шейный платок. Он родился в провинции и находил особое удовольствие, скандализируя родителей богохульством. Настольной книгой Алена был “Антихрист” Ницше, встречая на улице монахиню или священника, он обязательно произносил коронную фразу: Бац! Бац! Ты убит! Много недель я умирала от желания заняться любовью с моим французом. А он полоскал мне мозги теориями Батайя о феномене перехода границы между возможным и невозможным. — Будь ты трижды неладен, дурак, если смеешь желать подобных вещей! Ты ведь желаешь? — Безусловно. Мне, маленькой бесстыжей шведке, все это казалось невероятно выразительным, но и вызывало чудовищную фрустрацию. — И ты все-таки хотела его? — Конечно, — ухмыльнулась Керстин. — Я желала моего француза, ведь он так красиво говорил! Сама знаешь, какая репутация у французских любовников… — Сильно преувеличенная. — Ну, французов у меня было немного, так что серьезную статистику я собрать не могла. — Если верить моему опыту, дела обстоят плохо именно у интеллектуалов. Совсем плохо. Они так долго спорили о литературе и эротизме, что разучились писать романы и заниматься любовью. Гиперинтеллектуализм — сугубо французская болезнь, передающаяся половым путем”.
Керстин слушала лекции о желании как отклонении не меньше полугода, потом начала терять надежду затащить мужчину мечты в койку, но однажды Ален-Мари решил, что она созрела для практических занятий. Они шли вниз по улице Муфтар, держась за руки, весна сияла всеми красками радуги, Керстин надела легкое платье, и Ален-Мари вдруг молча потянул ее за собой в церковь Сен-Медар. “Что случилось?” — спросила она. “Тс-с!” — Он приложил палец к губам, прижался к ней всем телом и начал щупать через шелковистую ткань. Народу в церкви было мало, несколько маленьких старушонок молились, стоя на коленях, органист терпеливо разучивал отрывок из Баха. “Хочу тебя, пойдем…” — шепнул Ален-Мари на ухо Керстин (слух у нее был сверхтонкий) и потащил ее в одну из боковых исповедален».
Субра не раз слышала этот эпизод, что не мешает ей наслаждаться перипетиями приключения.
«Кабинка оказалась запертой на ключ, и они протиснулись за нее, оказавшись в углу капеллы. На противоположной стене висела картина «Обучение Девы», что могло оказаться как хорошо подготовленной (Аленом!) случайностью, так и сюрреалистическим совпадением…
— Ты грешила на этой неделе? Покайся, ничего не утаивай… Поведай мне, если согрешила в мыслях и словах…
Керстин очень хотелось смеяться, но она почувствовала, что заветное желание вот-вот сбудется, и решила подыграть.
— Да, отец, о да, святой отец…
— Ты была плохой, очень-очень плохой?
— О да, ужасно плохой.
Керстин чуть голову не сломала, выискивая какой-нибудь пикантный грешок, но воображение, как известно, всегда подводит в самый ответственный момент. К счастью, она почувствовала, что Алена-Мари уже не нужно стимулировать, и все прошло легко и удачно. Он гундел в такт Баху:
— Ах ты гадкая малышка, сейчас я тебя накажу! Лишу тебя невинности, а если не исправишься, в следующий раз будет еще хуже! Я возьму свечу и засуну ее… а-ах!
— Ты так и не избавила его от заблуждения насчет твоей непорочности? — спросила я у Керстин. — Еще чего! — возмутилась она. — Лишая их иллюзий, делаем хуже только себе, согласна?»
Конечно… — Рена кивает, не тратя лишних слов.
Putti[100]
Есть предел малодушию и соглашательству. Во Дворце Питти — это амурчики. Тут она не станет молча кивать и объяснится всерьез.
При виде миленьких голеньких, пухленьких, румяненьких херувимов Ингрид восклицает:
— Они очаровательны, правда, Рена?
— Неправда!
— То есть как?
— НЕ очаровательны. Прости, Ингрид, я терпеть не могу амурчиков. Они — воплощение ненавистного мне мещанства, улыбки у них глупые, а кожа слишком, ненатурально розовая…
— Рена! Ты же мать! Разве они не напоминают твоих мальчиков в грудном возрасте?
Ингрид спохватывается, но поздно. Фраза повисает в воздухе,
— Нет.
— Извини.
— Мои дети — чернокожие.
— Конечно, дорогая, я знаю, еще раз извини. И кожа у них цвета кофе с молоком, они ведь метисы, и вообще, я не имела в виду расу…
Рена решает закрыть тему, хотя с языка рвутся гневные фразы: