Молчание Шахерезады - Дефне Суман
Акис горько улыбнулся. Так значит, то, что султан превратился в пешку англичан, эти дети видели, а кто дергал за ниточки Венизелоса, им было невдомек. Внезапно на него навалилась невыносимая усталость. Воспоминание о сыновьях, сгинувших в трудовом батальоне, отзывалось в нем не злостью, а чувством вины. Если бы только он, как другие, спрятал их на чердаке, если бы только нашел способ переправить их в Грецию… Знай он, что эта проклятая война продлится четыре года, ничего, он бы и четыре года их прятал. Другие прятали же. Старший брат Ставроса, к примеру, четыре года прожил на чердаке, как мышь летучая, но ведь прожил. И выжил, и сейчас вон разгуливает по улицам и бегает на набережную встречать солдат Венизелоса. А сыновья Акиса умерли в анатолийской степи, в каком-нибудь бараке хуже помойной ямы. Вина поднималась в нем, как кофейная пенка.
На другом конце площади Панайота, доедавшая последнюю дольку мандарина, с облегчением выдохнула. Зеленоватый дымок злости, нимбом окружавший голову отца, рассеялся. Почтительность Ставроса усмирила его гнев. Да и что поделаешь с тем, что эти мальчишки, которых он знал с пеленок, были такими вот мечтателями? А видеть у власти итальянцев он и сам, конечно, не хотел. Гнев его, впрочем, всегда напоминал лишь короткую вспышку.
Прежде чем уйти в кофейню, он похлопал своей огромной рукой по худощавому плечу Ставроса и пробормотал:
– Будьте осторожны, сынок. Будьте осторожны. Не верьте всякому слову этих европейцев. Не суйтесь в их игры. Они сделают пешкой, наживкой и вас, и нас.
От прежних радости и возбуждения у мальчишек не осталось и следа. Поддевая носками ботинок камни и пыль, они пошли в сторону Английской больницы. Из домов веяло запахом жареных овощей. Тонкий женский голосок напевал ту же песню, что чуть раньше пели Афрула и Тасула.
Пропаду я от любви, ох, от любви,
Посмотри ты на меня, ох, посмотри.
Вдалеке прогудел пароход. С палкой в руках на площади появился фонарщик и зажег лампы. За горами рокотал гром. Панайота поднялась со своего места. Она пообещала помочь маме пожарить скумбрию, которую утром им принес рыбак Йорго. И хлеба надо купить. Она поцеловала тетушку Рози и подождала, пока та трижды перекрестит ее голову, чтобы защитить от дурного глаза. Панайота так выросла, что теперь ей приходилось наклоняться перед тетушкой чуть ли не до земли.
Держа руки в карманах и попинывая камешки, Ставрос все еще стоял на той стороне площади, что была ближе к Английской больнице. Панайота замедлила шаг. Быть может, по пути в пекарню они перекинутся парой слов? Минас и некоторые другие мальчишки – но не Ставрос – засвистели ей вслед. Когда же Панайота, прежде чем свернуть на улицу Менекше, взглянула на тот конец площади и ее глаза встретились с зелеными глазами Ставроса, она почувствовала, как внутри поднимается волна, горячая, как ветер в пустыне.
Держа под мышкой свежий теплый хлеб, край которого она уже, не удержавшись, отгрызла, с сердцем, охваченным неясными чувствами – то ли боль, то ли наслаждение, она нырнула в синюю дверь сбоку от бакалейной лавки и вприпрыжку поднялась по деревянной лестнице в дом. От копчика по всему телу расходились искры радости, и хотелось плакать. Пока она шла от пекарни до дома, Ставрос, вспотевший, с растрепанными волосами, стоял как вкопанный на той стороне площади и не сводил с нее глаз. Косы, шея, лодыжки – все, чего касался его взгляд, теперь пульсировало.
На кухню, где Катина обваливала рыбу в муке, она вошла оглушенная собственными чувствами. Даже зная, что мать разозлится, все равно начала насвистывать. А ведь только что ей хотелось плакать. Ах, скорее бы наступило завтра – завтра она снова встретит Ставроса! Вот только… Вот только если греческий флот и правда завтра прибудет, а отец запретит ей выходить из дома, ей придется ждать целый нескончаемый день, чтобы увидеть его. От этой мысли стало как будто нечем дышать, и она издала стон.
– Что случилось, кори му? Кала исе?[33]
– Говорят, манула[34], завтра приплывут греческие корабли. Ты слышала?
– Да, яври му[35]. Боже, помоги нам.
– Учитель говорил, что, когда этот великий день настанет, мы всем классом пойдем их встречать. Завтра я оденусь во все белое. И вечером надо сделать лавровый венок. Давай вынем из сундука тот флаг, который мы вместе шили.
Катина вытерла о фартук испачканные в муке руки и повернулась к дочери. Когда она прищуривала свои и без того маленькие глаза, она становилась похожа на китаянку. Миниатюрную китаянку с рыжими волосами и веснушками.
– Отец не хочет, чтобы ты завтра шла в школу.
Панайота этого ожидала, но все равно удивилась, что отец успел обговорить с матерью этот вопрос.
– Мана му! Умоляю! Весь класс пойдет, а я что же, дома буду сидеть? Боже милостивый! Поверить не могу! Ну почему?
– Доченька, там может быть опасно. Времена сейчас не самые благополучные. Турки собирают силы. Говорят, они даже заключенных из тюрем выпустят. И как мы тебя туда отпустим одну?
Панайота давно привыкла к напрасному беспокойству матери. Катина и раньше легко поддавалась тревоге, а после гибели сыновей стала трястись над дочкой пуще прежнего. На пустом месте начинала переживать. Девушка зло глянула на мать:
– А с чего это я одна буду? Мы на набережную всей школой пойдем. И у Кентрикона дочки идут. И Эльпиника с Адрианой. Даже самые младшие будут. И сыновья Евангелики. Да все пойдут. Мы будем спускаться к Кордону, словно древнегреческие богини. Будем осыпать наших солдат розами. Мамочка, умоляю тебя, нас столько месяцев готовили к этому самому важному дню! Как же я его пропущу? Поговори с отцом. Пусть он разрешит. Се паракало манула му![36] Пожалуйста!
Катина вручила дочке миску с обваленной в муке рыбой, а сама лучиной разожгла угли в топке.
– Эла, давай, ты жарь рыбу, а я пока на стол соберу. Я еще артишоки приготовила. Нарежь укропу и посыпь немножко. Кажется, дождь будет. Поедим внутри.
Она уже почти была у двери в коридор, но вернулась и подошла к дочери, которой теперь доставала только до плеч.
– Панайота му се паракало, пока все