Константин Бальмонт - Из несобранного
Четыре стихии владеют судьбою и Пушкина и Тургенева: Россия, Природа, Женщина, Красота. Я разумею красоту гармонического созерцания, красоту художественного творчества. В жизни Тургенева эти четыре стихии сказались благодаря завершенности его земного удела более четко и определительно, они более явственно приводят художника к четырехкратному одиночеству.
Пушкин в детстве учится правильной русской речи и сокровищам сказочного мира у няни, но в юности весь приникает к европейскому миру через посредство французской литературы. Тургенев обучается русской речи и русской грамоте у дворового человека, но в юности весь погружается в европейский мир через немецкую философию, немецкую литературу, итальянское искусство. Юный Пушкин пишет знаменитое стихотворение "Деревня", в котором дышит все очарование деревенской глуши и гремит пламенное проклятие ненавистному рабству. Эти стихи доходят до царских ушей и в смысле влияния имеют определенную историческую ценность, кроме чисто поэтической. Пушкин пишет несчетный ряд поэтических созданий, в которых выступает его глубокая любовь к России и проникновенное ее понимание. Но еще в цветущую пору своей жизни, тщетно порываясь к западному миру, он с горькими проклятиями будет скорбеть о том, что его угораздило родиться в России, и воскликнет: "Поэт, не дорожи любовию народной… Ты царь. Живи один". Юный Тургенев, весь насыщенный несравненной прелестью русской деревни, русской усадьбы и весь пронзенный ощущением проклятия барству и жалостью к крестьянской доле, пишет "Записки охотника", тоже дошедшие до царских ушей и проведшие глубокую историческую полосу. Позднее он развернет блестящую по изобразительности, исчерпывающую картину русской жизни, и каждого нового его произведения будет с нетерпением ждать вся читающая Россия, от него научающаяся познавать самое себя. Но, откинутый русской грубостью и русским кривопониманием, отброшенный туда, на чужбину, на Запад, он всю жизнь будет томиться этой разорванностью, и не однажды, пронзенное острием одиночества, его измученное сердце воскликнет: "Довольно!"
Пушкин с первых стихов своих становится певцом девственной прелести, женского очарования. Такие его стихотворения, как "Ненастный день потух", "Ночь", "На холмах Грузии", останутся в русской поэзии непревзойденными образцами вознесения женщины и любви. В повествовательном отрывке "Рославлев" Пушкин говорит примечательные слова, которые хорошо бы знать всем русским на память: "Нет сомнения, что русские женщины лучше образованы, более читают, более мыслят, нежели мужчины, занятые Бог знает чем". Создавая решающую жизненную встречу мужчины и женщины, Пушкин, конечно, возносит женщину в ущерб мужчине, и его поэтическая Татьяна, конечно, неизмеримо правдивей и красивее, чем довольно пустой Онегин. Но в личной судьбе своей восхвалитель женского лика Пушкин обманут любимой женщиной и погибает из-за нее, пронзенный пулей. Тургенев еще более заворожен женской чарой, чем Пушкин. Он восхваляет девически-женское очарование в юношеских своих поэмах "Параша" и "Андрей", он восхваляет его в предсмертных своих произведениях "Стихотворения в прозе" и "Клара Милич". Для Тургенева ничего в мире нет более удивительного и божески-несомненного, чем зацветающее любовью сердце девушки, чем торжествующая в любви чара женщины. Он создал столько пленительных девических и женских ликов, что, когда в жизни мы полюбим кого-нибудь, мы невольно сближаем свою любимую с той или иной тургеневской героиней. Но в жизни Тургеневу не суждено было узнать полноту счастья с любимой женщиной. Кто его любил - тех он не полюбил; кому он всю душу отдал - та бросила ему несколько цветков радости и блаженства, но не дала ему счастья, не ответила его душе, и, если не пробила его сердце пулей, все равно его сердце, по его же слову, в нем заживо умерло.
Пушкин, определяя смену поколений, игру жизни, называет Природу равнодушной. Он чувствовал ее равнодушие четко. Но, будучи по нраву весьма лирическим, он играет в мифы, он вызывает домового, водяного, лешего, бесов, русалок. Тургенев смотрит на Природу более глубоким взглядом, более философически и неизменно, за красотой созерцания приходит к леденящему ощущенью мирового сиротства человека, мирового его одиночества в игре стихий, в беспредельных провалах пространства и времени. Если в 1856 году он пишет из села Спасского графине Ламберт, что "должно учиться у природы ее правильному и спокойному ходу, ее смирению",- если еще раньше, в 1847 году, в строках "Кроткие льются лучи" он зорко утверждает:
Но природа во всем, как ясный и строгий художник,Чувство меры хранит, стройной верна простоте,
он же вполне точно сознает: "Несомненно и ясно на земле только несчастье" (Письма к графине Е. Е. Ламберт. Москва, 1915; Париж, 1860). В 1862 году он пишет Ламберт: "Не страшно мне смотреть вперед. Только сознаю я совершение каких-то вечных, неизменных, но глухих и немых законов над собою, и маленький писк моего сознания так же мало тут значит, как если б я вздумал лепетать "я, я, я…." на берегу невозвратно текущего океана… Брызги и пена реки времен!"
Тургенев говорит тут же: "…и если я не христианин, это мое личное дело, пожалуй, мое личное несчастье". Эти слова нужно принимать с оговоркой. Тургенев не считал себя христианином, но он и не отвергал христианства, он просто не прикасался к нему ни острым лезвием сомневающегося рассуждения, ни слабым касанием еле теплящегося благоговейного чувства. Считая точно установленными границы человеческого познания, Тургенев был умственно слишком честен, чтоб найти для себя религиозно-философское успокоение в таких сомнительного достоинства умозрительных находках, как демонические христианские порывы Достоевского или пресное поддельное буддийское христианство Толстого. Но религиозно-философский агностицизм, его глубоко грустное и великое "Не знаю", быть может, так же ценны в очах Всезрящего, как молитва молящегося и исступленность боговдохновенного. И если быть кротким, быть добрым, быть прямодушно-честным, быть благородным и щедрым, и прощать обиды, и свято лелеять свое однажды выбранное дело, и главное - любить, любить, любить, даже когда тебя не любят, даже когда топчут твое сердце, если все это означает быть христианином - Тургенев христианином был, и неизмеримо больше, чем два великих его сверстника, только что названные.
Не устремляясь в небо, которое он ощущал лишь как холодную синеву, созданную нашим зрением, Тургенев проникновенно любил все земное. В детстве, в юности, в полдень, в последний вечер. Словами своей юношеской поэмы "Старый помещик" он мог бы сказать о себе:
И в голове моей седойНет места мысли неземной.
Но каким небесным очарованием озарено все его любимое земное. В 1847 году он пишет мадам Виардо: "Ах, я не выношу неба! Но жизнь, ее реальность, ее капризы, ее случайности, ее привычки, ее быстро преходящую красоту… все это я обожаю. Я прикреплен к земле. Я предпочитаю созерцать торопливые движения влажной лапки утки, которою она чешет себе затылок на краю лужи, или длинные и блестящие капли воды, медленно падающие с морды недвижной коровы, только что напившейся из пруда, куда она вошла по колена,- всему, что можно видеть в небе". Это та острота чисто детского, первобытного, непосредственного мироощущения, которое знает самый пронзающий восторг, пока светит Солнце и радость, и тут же проникается самым острийным терзанием страха, темноты и одиночества, когда раскрываются холодные пещеры ночи. Отрывок из юношеской поэмы "Андрей" живописно изъясняет такое душевное состояние:
Садится солнце. Воздух дивно тих,И вздрагивает ветер, словно сонный.Окошки темных домиков на мигЗарделись и погасли. ОтягченныйРосой внезапной, стынет луг. ЗатихВесь необъятный мир. И благовонныйПрозрачный пар понесся в вышину…И небо ждет холодную Луну.Вот замелькали звезды… Боже мой!Как равнодушна, как нема природа.Как тягостны - стремительной, живойДуше - ее законная свобода,Ее порядок, вечность и покой.Но часто, после прожитого годаВ томительной, мучительной борьбе,Природа, позавидуешь тебе.
Строка в стихотворении "Вечер" как бы добавляет:
Природа нам дает таинственный урок.Но этот урок - страница из учебника печали:В моей душе тревожное волненье:Напрасно вопрошал природу взором я;Она молчит в глубоком усыпленье,И грустно стало мне, что ни одно твореньеНе в силах знать о тайнах бытия.
От Природы, как слишком большой сущности, как чего-то безмерного, в чем трудно найти уют, художник, естественно, перебрасывается к тому, что звучит самым родным, манит самой желанной радостью,- к своему родному народу. Но тут немедленно нежный, но вместе и твердый дух Тургенева, его прямодушная честность, его объемлющая умственная требовательность, его самостоятельный дух, его творческий почин болезненно сталкиваются со всем русским.