Наталья Давыдова - Вся жизнь плюс еще два часа
- Ты видишь, я сижу дома, хожу только на рынок, никого не вижу, не встречаю, не говорю по телефону. Телефон молчит. Значит, изменилось.
- Ну что изменилось?
- Ах, отстань. Он уехал на Север, вот что. Чтобы все было честно. Это уже поступок. И я не вижу его больше, не слышу его голоса. Никогда не думала, что голос может так много значить. Голос и слова. Пусть сидит на своем Севере, там икон хватит реставрировать на всю жизнь. И я бы туда поехала.
- Что бы ты там делала?
- Люди везде нужны. В нашей необъятной стране...
- Что бы ты там делала?
- Не все ли равно! А что я здесь делаю? Была бы, где он, и все делала, что надо. Белье стирала, щи варила. Печь топила. Дрова запасала. Грибы собирала бы и сушила. На зиму.
В этом не больше правды, чем в рассуждениях об институте и в натертых полах. А все, что я ей скажу, для нее скучные, прописные истины. Она хочет попробовать _свои_ варианты. Попробует, и к чему же она тогда придет, к какой опустошенности, к какому неверию и цинизму, как она будет несчастна, тогда уже по-настоящему!
И я, не сдержавшись, кричу:
- Дура ты, дура!
- Жалеешь Роберта.
- Тебя!
Она начинает плакать. Я пытаюсь ее утешать.
- Ну, не плачь. Ну, о чем ты? Ведь все хорошо. Ну, чего тебе?
- Не знаю, - отвечает она и продолжает плакать.
Приходит Роберт, оживленный, как всегда энергичный. Вот человек, который мчится на предельной скорости.
Сейчас у него нет того выражения лица, с каким он проносится последнее время по институту: "А пропадите вы все пропадом!"
Наш странный замдир, таких больше нет. Сейчас он ласковый, размякший.
- Как хорошо, девчонки, что вы обе дома! Как хорошо дома! Я вас люблю. Давайте выпьем, устал, как собака. Еще придется ночью работать. Эх, жизнь наша! Ну как ты сегодня, малышка?
- Неважно, - отвечает Белла.
- Надо лечиться, - говорит Роберт, - покажись врачам. Где опять болит?
- Сегодня болит под ложечкой.
- Где это под ложечкой? - спрашивает Роберт, улыбаясь, но спохватывается: улыбаться нельзя. - К врачу! Завтра же к врачу, киса! Я не хочу тебя потерять.
Все-таки удержаться от иронии ему трудно.
- Врачи! - восклицает Белла. - Какая чушь!
- Ты не веришь в медицину?
- Что они понимают, врачи? Здешние, я имею в виду, из районной поликлиники. А бюллетень мне не нужен.
"Неужели она преследует какие-то дальние цели?" - приходит мне в голову, но не хочется так думать.
- Идея! - восклицает Роберт. - Санаторий! Я думаю, санаторий - это то, что нам надо.
Он ничего не думает по этому поводу и не хочет думать, но он должен с ней считаться, она его жена. Он думает так: пусть поедет, проветрится, потанцует, позагорает. Пусть ей будет весело, а у него куча работы, ему и так весело.
Перед нами молодая женщина с яркими ореховыми глазами на очень белом лице и темными, как будто ржавыми волосами. Сейчас, когда она врет и возбуждена, она еще красивее, чем обычно. Роберт любуется ею. Она продолжает валять дурака, изображать болезнь, которую даже не потрудилась выдумать как-нибудь поскладнее.
- А есть такие санатории? - спрашивает она слабым голосом человека, далекого от всех дел на этой грубой земле.
- Найдем тебе, крошка, все, что пожелаешь. А сейчас ужин на скорую руку.
Я откладываю свой разговор.
За ужином переходим от пункта первого - болезни, - оставшегося нерешенным, к пункту второму - трудоустройству, - который также не будет решен.
- Я хочу идти работать, вы можете это понять! - Белла говорит это так, как будто мы ее не пускаем.
- Ласонька, иди! - улыбается Роберт. - Я не против.
- К вам в институт я не пойду.
- Не надо, - с готовностью отзывается Роберт. - Мудро.
- Тогда куда?
- Маша, посоветуй. - Роберт встает, он почти не ел, выпил рюмку коньяку, стакан чаю и пошел к себе.
Немного погодя он зовет меня.
- Понимаешь, - говорит он усталым голосом, - конечно, ей скучно, бедняге. И работы для нее интересной нет. Мне что? Мне знаешь, как говорил Чернышевский, - мне бы в какой-нибудь Саратов и на сто рублей серебром книг, и никакого университета не надо. А ей... надо. - Он горько усмехается.
- Не люблю Чернышевского, - замечает Белла, подходя к нам. Взгляд у нее несчастный и подозрительный.
Полки в кабинете перекосило от непомерного количества книг, которые туда напиханы. Книги по специальности.
- Я зулус, - вздыхает Роберт, - на художественную литературу меня не хватает. Беллочка читает.
Серая канцелярская лампа на его столе имеет такой вид, как будто ей свернули шею. Это удобная для работы лампа, но в ее серебряно-серой самолетной окраске и в ее форме что-то беспощадное, от нашего века, признающего только одно - работу.
- Робик, - говорю я, понимая, что ему не до меня и моих дел. - Разведка донесла: Тереж орудует в Комитете против меня, я, дескать, запорола перспективную тему и самовольно взялась за другое.
- Ну да, он недавно ездил в Москву, я ему командировку подписывал, рассеянно говорит Роберт. - Почему-то я еще должен все командировки подписывать.
Мукой стало с ним разговаривать.
- Как ты все-таки считаешь: надо мне что-то делать или плевать?
- Для тебя будет в миллион раз лучше наплевать. Включаться в такие штуки обходится много дороже. Разве ты этого не знаешь?
Я это знала, несмотря на свой малый опыт. Интриги можно только презирать, участвовать в них - ни в коем случае.
И все-таки Роберт чересчур спокоен, чересчур рассудителен и ограничивается общими советами. Я рассчитывала, что он предложит свою помощь. Он не делает этого. Ведь он мог помочь, поддержать меня, нажать в Комитете, не знаю, что еще, ему виднее.
- Мудрость и спокойствие, - говорит Роберт, - не поддаваться. Я знаю не только людей, но целые институты, которые лихорадит от склок. Мы с тобой современные деятели, дорогая, хотим работать, а склочничать не хотим.
Он сочувственно смотрит на меня энергичными блестящими глазами и призывает быть на высоте, но я понимаю, что он хочет только, чтобы я ушла, оставила его одного. Вон на столе под беспощадным светом лампы ворохи, исписанных листов его книги, с которых он не снимает руки, и часы - они показывают катастрофу, лихорадку, сумасшедший дом.
"Уйдите, замолкните, исчезните!" - молит душа в худом теле друга моего Роберта, одетого к тому же заботами жены в черную куртку с красными полосами, на серебряных пуговицах с гербами. И куртка эта велика ему, длинна, широка в плечах, кажется, одно неосторожное движение - и он из нее выпадет.
- Пока, старик, - говорю.
- Будь здорова, старушка.
Черно-красная рука поднимается в приветственном жесте и, как магнит, опускается на листы.
"Он зашивается", - думаю я, стараясь быть справедливой, и вдруг понимаю, что он всегда будет зашиваться.
Белла идет меня провожать. Берет мой чемоданчик, в котором я таскаю свою канцелярию. Когда мы выходим из квартиры, она закрывает дверь с таким лицом, как будто закрывает ее навсегда. А я считаю проценты. Сколько надо положить на кривляние, сколько на желание что-то доказать мне и всем, сколько на стиль, на моду, на плохой характер? Тогда сколько процентов остается на треугольного гипнотизера? Процентов десять, не больше, на этого странного паренька с его странной профессией и невыясненной ролью в ее жизни. Но общая ситуация от этого не становится лучше. Какая здесь нужна мудрость, что сделать, что сказать.
А она идет по улице с чемоданчиком и представляет себе, что уезжает, и наш постылый городишко сразу превращается в далекое воспоминание. А она женщина, которая бросила все и едет куда-то на Север, к любимому человеку, чтобы разделить с ним трудности его необыкновенной жизни. Там-то уж она будет работать, и, кроме того, будет собирать и сушить грибы, только одни белые, и одеваться будет в мех нерпы.
Недалеко от моего дома Белла вдруг обнимает меня, и целует, и начинает отворачивать лицо.
- Не плачь, девчонка. Он того не стоит, - говорит проходящий мимо сержант.
- Не плачь, - молю я, - не плачь, ради Христа. Ну что ты? Поезжай в Ленинград. Для разрядки.
Опять не то я говорю, при чем тут куда-то ехать?.
- Или в Спасское-Лутовиново.
- А ты видела того сержанта? - больше не плачет, смеется Белла. Феноменальный рост. Да? Я иногда думаю, что, может быть, вся моя беда, что я маленького роста. И никаких способностей к языкам.
19
Раньше события катились мимо меня с потрясающей быстротой, мчались - не успеешь оглянуться, проносились легко, и я участвовала в них легко, естественно, почти незаметно для себя и, разумеется, почти незаметно для событий. И была спокойна. Теперь иначе. Каждая мелочь задевает, надолго лишает покоя. А если это не мелочь, если это дело моей жизни, тогда... Тогда знакомые люди спрашивают: "Что с вами?" Я им отвечаю; "Нездоровится, простудилась, бессонница, голова болит". Ах, болит, тогда понятно. А честно надо было бы ответить: мне теперь все тяжело дается, самое простое, обыкновенное, ежедневное требует таких усилий, что я и не знаю, может быть, я просто никуда не гожусь. Все мне трудно: ждать серьезного разговора, обращаться по делу к начальству, отвечать на вопросы, если это вопросы не о погоде, а, например, вопрос Регины о том, когда она получит комнату.