Михаил Салтыков-Щедрин - Дневник провинциала в Петербурге
– "Десятками тысяч!" однако это штука! Ни дай, ни вынеси за что – плати десятки тысяч!
– Позвольте, мы, кажется, продолжаем не понимать друг друга. Вы изволите говорить, что платить тут не за что, а я напротив того, придерживаюсь об этом предмете совершенно противоположного мнения. Поэтому я постараюсь вновь разъяснить вам обстоятельства настоящего дела. Итак, приступим. Несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies, содержимых ревельской гражданкою Либкнехт…
– Да ты видел, что ли, как я украл?
– Pardon!.. Я констатирую, что выражение "украл" никогда не было мною употреблено. Конечно, быть может, в суде… печальная обязанность… но здесь, в этой комнате, я сказал только: несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies…
Любопытно было видеть, с какою милою непринужденностью этот молодой и, по-видимому, даже тщедушный мышонок играл с таким старым и матерым котом, как Прокоп, и заставлял его жаться и дрожать от боли. Наконец Прокоп не выдержал.
– Стой! – зарычал он в неистовстве, – срыву? сколько надобно?
– Помилуйте… срыву! разве я дал повод предполагать?
– Да ты не мямли; сказывай, сколько?
– Ежели так, то, конечно, я буду откровенен. Прежде всего, я охотно допускаю, что исход процесса неизвестен и что, следовательно, надежды на обратное получение миллиона не могут быть названы вполне верными. Поэтому потерпевшая сторона может и даже должна удовлетвориться возмещением лишь части понесенного ею ущерба. В этих видах, а равно и в видах округления цифр, я полагал бы справедливым и достаточным… ограничить наши требования суммой в сто тысяч рублей.
– На-тко! выкуси!
Прокоп сделал при этом такой малоупотребительный жест, что даже молодой человек, несмотря на врожденную ему готовность, утратил на минуту ясность души и стал готовиться к отъезду.
– Стой! пять тысяч на бедность! Довольно? Молодой человек обиделся.
– Я решительно замечаю, – сказал он, – что мы не понимаем друг друга. Я допускаю, конечно, что вы можете желать сбавки пяти… ну, десяти процентов с рубля… Но предлагать вознаграждение до того ничтожное, и притом в такой странной форме…
– Ну, сядем… будем разговаривать. За что же я, по-вашему, вознаграждение-то должен дать?
– Я полагаю, что этот предмет нами уже исчерпан и что насчет его не может быть даже недоразумений. Дело идет вовсе не о праве на вознаграждение – это право вне всякого спора, – а лишь о размере его. Я надеюсь, что это наконец ясно.
– Ну, хорошо. Положим. Поддели вы меня – это так. Ходите вы, шатуны, по улицам и примечаете, не сблудил ли кто, – это уж хлеб такой нынче у вас завелся. Я вот тебя в глаза никогда не видал, а ты мной здесь орудуешь. Так дери же, братец, ты с меня по-божески, а не так, как разбойники на больших дорогах грабят! Не все же по семи шкур драть, а ты пожалей! Ну, согласен на десяти тысячах помириться? Сказывай! сейчас и деньги на стол выложу!
Молодого человека слегка передергивает. С минуту он колеблется, но колебание это длится именно не больше одной минуты, и твердость духа окончательно торжествует.
– Извольте, – говорит он, – для вас девяносто тысяч. Менее – ей-богу не в состоянии!
– Да ты говори по совести! Ведь десять тысяч – это какие деньги! Сколько делов на десять тысяч сделать можно? Ведь и Дашке твоей, и Машке обеим им вместе красная цена грош! Им десяти-то тысяч и не прожить! Куда им! пойми ты меня, ради Христа!
– Я все очень хорошо понимаю-с, но позвольте вам доложить: тут дело идет совсем не о каких-то неизвестных мне Машках или Дашках, а о восстановлении нарушенного права! Вот на что я хотел бы обратить ваше внимание!
– Ну да, и восстановления и упразднения – все это мы знаем! Слыхали. Сами прожекты об упразднениях писывали!
Я не стану описывать дальнейшего разговора. Это был уж не разговор, а какой-то ни с чем не сообразный сумбур, в котором ничего невозможно было разобрать, кроме: "пойми же ты!", да "слыхано ли?", да "держи карман, нашел дурака!" Я должен, впрочем, сознаться, что требования адвоката были довольно умеренны и что под конец он даже уменьшил их до восьмидесяти тысяч. Но Прокоп, как говорится, осатанел: не идет далее десяти тысяч – и баста. И при этом так неосторожно выражается, что так-таки напрямки и говорит:
– Миллион просужу, а тебе, прохвосту, копейки не дам! С тем адвокат и ушел.
Дальнейшие подробности этого замечательного сновидения представляются мне довольно смутно. Помню, что было следствие и был суд. Помню, что Прокоп то и дело таскал из копилки деньги. Помню, что сестрица Машенька и сестрица Дашенька, внимая рассказам о безумных затратах Прокопа, вздыхали и облизывались. Наконец, помню и залу суда.
Речи, то пламенные, то язвительные, неслись потоком; присяжные заседатели обливались потом; с Прокоповой женой случилась истерика; Гаврюшка, против всякого чаяния, коснеющим языком показывал:
– Ничего этого не было, и никому я этого не говорил. Я человек пьяный, слабый, а что жил я у их благородия в обер-мажордомах – это конечно, и отказу мне в вине не было – это завсегда могу сказать!
Наконец, формулированы и вопросы для присяжных…
Но какие это были странные вопросы! Именно только во сне могло представиться что-нибудь подобное!
Вопрос первый. Согласно ли с обстоятельствами дела поступил Прокоп, воспользовавшись единоличным своим присутствием при смертных минутах такого-то (имярек), дабы устранить из первоначального помещения принадлежавшие последнему ценности на сумму, приблизительно, в миллион рублей серебром?
Вопрос второй. Не поступили ли бы точно таким же образом родственницы покойного, являющиеся в настоящем деле в качестве истиц, если бы были в таких же обстоятельствах, то есть единолично присутствовали при смертных минутах миллионовладельца и имели легкую возможность секретно устранить из первоначального помещения принадлежавший ему миллион?
Душа моя так и ахнула.
Через минуту ответы уж были готовы (до такой степени присяжные заседатели были тверды в вере!).
На первый вопрос: да; строго согласно с обстоятельствами дела.
На второй вопрос: да, поступили бы, и притом не оставя даже двух акций Рыбинско-Бологовской железной дороги.
Один из заседателей простер свое усердие до того, что, не удовольствовавшись сим кратким исповеданием своих убеждений, зычным голосом воскликнул:
– Свое – да упускать! этак и по миру скоро пойдешь! Прокоп сиял; со всех сторон его обнимали, нюхали и осыпали поцелуями.
Один молодой адвокат глядел как-то томно и был как бы обескуражен; хотя же я и слышал, как он сквозь зубы процедил:
– Ну, нет, messieurs, еще роббер не весь сыгран! О, нет! сыграна еще только первая партия!
Но внутренне он, конечно, скорбел, что не примирился с Прокопом на десяти тысячах.
* * *Я проснулся с отяжелевшею, почти разбитою головой. Тем не менее хитросплетения недавнего сна представлялись мне с такою ясностью, как будто это была самая яркая, самая несомненная действительность. Я даже бросился искать мой миллион и, нашедши в шкатулке последнее мое выкупное свидетельство, обрадовался ему, как родному отцу.
– Однако-таки оставил! – вырвалось у меня из груди.
Но через минуту я опять вспомнил о миллионе и, продолжая бредить, так сказать, наяву, предался размышлениям самого горького свойства.
"Как жить? – думалось мне, – как оградить свою собственность? как обеспечить права присных и кровных? "Согласно с обстоятельствами дела"! шутка сказать! Разве можно украсть не согласно с обстоятельствами дела? Нет, надо бежать! Непременно, куда-нибудь скрыться, затеряться, забыть! Не денег жалко – нет! Деньги – дело наживное! Вот выйду из номера, стану играть оставшимися двумя акциями Рыбинско-Бологовской железной дороги – и доиграюсь опять до миллиона! Не денег – нет! – жаль этого дорогого принципа собственности, этого, так сказать, палладиума… Но куда бежать? в провинцию? Но там Петр Иваныч Дракин, Сергей Васильич Хлобыстовский… Ведь они уже притаились… они уже стерегут! Я вижу отсюда, как они стерегут!!"
И я готов был окончательно расчувствоваться, как в комнату мою, словно буря, влетел Прокоп.
– Обложили! – кричал он неистово, – обложили!
– Кого? когда? каким образом?
– Сами себя! на этих днях! кругом… Ну, то есть, просто вплотную!
Но об этом в следующей главе.
VОчевидно, речь шла или о подоходном налоге, или о всесословной рекрутской повинности. А может быть, и о том и о другом разом.
Прокоп был вне себя; он, как говорится, и рвал и метал. Я всегда знал, что он ругатель по природе, но и за всем тем был изумлен. Таких ругательств, какие в эту минуту расточали уста его, я, признаюсь, даже в соединенном рязанско-тамбовско-саратовско-воронежском клубе не слыхивал.
– Успокойся, душа моя! – умолял я его, – в чем дело?
– Да ты, с маймистами-то пьянствуя, видно, не слыхал, что на свете делается! Сами себя, любезный друг, обкладываем! Сами в петлю лезем! Солдатчину на детей своих накликаем! Новые налоги выдумываем! Нет, ты мне скажи – глупость-то какая!