Борис Зайцев - Том 3. Звезда над Булонью
– Аптечки и библиотечки… Неосновательные люди.
Степан Назарыч крякнул.
– Н-д-да, господина Георгиевского я даже оченно хорошо знаю.
И длинно завел о Лоскутной, о Гучкове и Голицыне… Потом о подлости народа.
– Мужик – я прямо доложу без особых соображений экстренности – стерва. Пакость он вам сделает охотно – это безо всяких, поджечь порядочного человека, свистнуть там, что можно, а чтоб родину свою защитить, то на это, извините, в случае дальнейшего движения ему наплевать. К примеру, наши мужички, сказать бы, местные: послушать их, все баре виноваты. И на войну-то баре не идут, и все наборы будто бы для них, то есть, так говоря, для мужиков. А между прочим, первые ж они в плен и сдаются. Вы полагаете, у нас тут многие убиты? То говоря без преувеличения наличного состава факта – все в плену. Полками цельными сдаются.
Степан Назарыч вновь грозно выпучил глаза, и будто огорчился, что не много наших перебили.
Он просидел еще часа два с лишним, непрерывно разглагольствовал и всех замучил. Я пыталась играть в зале на рояле, разбирала ноты – время медленно тянулось. Долог вечер деревенский. Значит, и Георгий Александрович там же, на полях ветров смертных, где перебывали и мои Крысаны, Хрены, Кэлки. Может быть, он эту ночь так же провел, как я?
Я подошла к роялю. Почему-то я сыграла маленькую вещь Шопена, Польша мне представилась и мрак, свист ветра и атака кавалерии.
После ужина Люба села с отцом рядом за пасьянс. Было тепло. Лампа светло светила, лишь зеленый абажурчик заслонял отца. Карты складывались бесконечно и колоннами раскладывались, отец ворчал, критиковал Любино дело – она же тасовала полными руками, в кольцах ярких, маленькие карты. Жизнь, мир, война, трагедия?
Валеты, короли и тройки, дамы и десятки выходили, уходили и слагались в новые узоры. Самовар тихо поклохтывал. Мы с Марьей Михайловной стояли, прислонившись к изразцу печки.
Кто из Кэлок погибал в тот час? Мы грелись. Кто-то умирал.
XIXЯ проработала до Рождества. Пред Рождеством свернули лазарет, перевели в уездный город, верст за тридцать. Я осталась ни при чем. Могла б поехать и на фронт, но не поехала.
Я находилась в странном положении. С Маркелом мы как будто вовсе разошлись. Петь я не пела, выступать мне не хотелось. Даже в лазарете, для солдат, я не устроила концерта. О своей карьере я сейчас не думала. И склонна была к меланхолии, казалось погребенной в этом снеге – вкусном и чудесном, но таком холодном, таком белом!
От Георгиевского не получала писем и иной раз думала – да не убит ли он уже там?
Рождество мы проводили тихо, хотя елку сделали, и деревенские ребята были у Андрея в зале. Я охотно зажигала свечи, теплый запах воска тающего, хвои, милый свет златистый, на верхушке ангел – в этом есть простое, кроткое и вечно трогательное. Дети веселились. Люба, разумеется, хозяйничала, отец острил с Марьей Михайловной, а две девицы Немешаевы, веселые помещицкие дочки по соседству, танцевали со студентом. Я им играла. Но сама не танцевала, не очень было ясно на душе. К счастью, Степан Назарыч, в уголку бубнивший новому учителю и страшно на него глаза таращивший, меня не осаждал.
– Так что наши, так бы сказать, отборные части, короче говоря орлы, в соответственном наступлении действия безусловно взятием Эрзерума угрожают турецким ком-муника-циям!
Я уже слышала об этом и читала. Наши радовались, Андрюша с гордостью переставлял флажки, да и мне нравилось, что победили наконец Крысаны вековых врагов. Но иногда в метельный, святочный денек, бредя пред сумерками по ложбинке в роще Салтыковской, где на дубах кой-где звенел буро-засохший лист да заяц пролагал стежку звездистую, я представляла вдруг ущелья в горах, орудия, обозы, и засыпанные снегом трупы, и резню в метель, вой, стоны… Нет, победы уже победами, но не мое это, не моего романа, и пора кончать.
Так думала я, в легкомыслии надеясь, что все скоро кончится, и так же – легко и текуче, в музыкальной взбодренности, я встречала новогодний месяц, пробегавший над березами и тополями нашими в волнисто-жемчуговых тучках. Его свет, мреянье пятен, через тучки от него скользивших по снегу, – это мое, мне близкое и дорогое. А Крысаны, трупы изуродованные, турецкие ли, наши…
Мы не встречали вовсе года нового. У себя из мезонина послала я месяцу скитальческому одинокий привет.
Но далее, в днях года нового, со мной случилось происшествие: я получила весть от Маркуши, из Москвы. Просил приехать. Я необходима. Вот так раз!
Я колебалась, но потом – что ж, мы в Москву поедем, если нужно, и людей посмотрим.
Утром вышла в Москве на вокзале, извозчик с синей полостью вез меня переулками Замоскворечья, мимо заснеженных особняков, с галками, взлетающими с тополей в инее, осыпая серебро: все тихо, вкусно, дымок, дворники и булочники… Дальше попадались лазареты с Красным Крестом. Что-то волновало, возбуждало меня глухо.
В «Метрополе» я остановилась в теплом номере с окном зеркальным.
Через час Маркел ко мне приехал. Он имел вид удрученно-путанный, сел на край кресла, говорил сбивчиво, и что-то между нами чувствовала я: будто бы мы чужие, но и связаны. Это меня стало раздражать.
– Да ты говори прямо, для чего я здесь? Зачем ты меня вызвал?
Маркел загорячился и вспотел, взялся доказывать, что я неверно поняла в Галкине его, что ему трудно без меня, и вот он хотел видеть… только он не понимает, почему я прямо не проехала к нему, зачем гостиница…
Маркел недолго пробыл у меня, расстались мы неясно, оба как бы недовольные, холодновато: но вечером уговорились идти на «Кармен» с Костомаровой.
Вечером встретились, в партере. Театр по-прежнему был грузен, пышно-красен, пышно-золотист. Но на креслах – кроме обязательных купчих замоскворецких, молодых лабазников и адвокатов, много форм военных – бесчисленные пропорщики, земгусары и врачи. Гимны чуть не всего света слушали мы стоя, хлопали, и многие считали, вероятно, что и мы поддерживаем войско и союзников.
Костомарову я узнала сразу. Со времени юности она выросла в пении и раздобрела телом. Главная черта ее осталась – дисциплина. Выстаивала с добросовестностью, лицом к публике, все арии свои, проделанные с ясностью и чистотою богатейшими. Все что угодно было в ней, кроме Кармен.
Маркуша мрачно пыжился. Меня не раздражала Костомарова. Напротив, мне казалось, что ее спокойствие и скромность более приемлемы сейчас, чем шик купчих, смокинги адвокатов, чем сама я, неизвестно для чего явившаяся и что делающая.
В антракте Блюм бархатно-ласковый поцеловал мне ручку. Он, как всегда, румян, красив и оживлен, с легким серебром в кудрях.
– А-а, милая, из достоверного источника! У меня в штабе знакомые. Перемышль сдается, к весне конец кампании! Все предусмотрено.
Были и еще знакомые, все будто бы обрадовались, что в Москве я снова. Встреча с Женей Андреевской странно на меня подействовала. Мы расцеловались. Женя вспыхнула слегка, за нею я увидела девушку лет восемнадцати, с лицом изящным, нервным, бледным. Белые цветы были приколоты на ее груди. Женя познакомила нас – ее звали Душа, Женина племянница.
Душа как-то побледнела, поздоровавшись со мною, темные, с обводами, и как бы утомленные ее глаза слегка затрепетали.
Андреевская блеснула взором зеленоватым, ловкая и гибкая, тоже развивавшаяся за годы эти, и захохотала.
– Ну, милая моя, ну и Кармен… Отроду не видала… Это, я тебе скажу, и не в Большом театре, а ты объехала чуть не полсвета, – она метнула легонькой улыбкой, – второй такой не видела. Да, а куда же твой Маркел девался?
Маркела, правда, не было. Далеко, в дверях, мелькнула мне его фигура – путаница волос на голове и борода мужицкая – но на мгновенье.
– Ну, ладно, бесконечно рада тебя видеть. Этот вечер проведем вместе, вот позволь тебе представить, это меценат наш, добрый малый, это наш Оскар Оскарыч.
Мне поцеловал руку молодой еще, но лысый человек в пенсне.
– Специалист по меховой торговле, – объяснила Андреевская. – И не дурак выпить.
Оскар Оскарыч поклонился, бело-одутловатое лицо его слегка порозовело. Решили ехать ужинать. С Оскаром Оскарычем Андреевская распоряжалась как с предметом, но Маркел мой, мой предмет, сбежал. Когда поднялся занавес, в полутьме зала потухшего он оказался рядом, вид имел взволнованный, расстроенный. Бедную Костомарову зарезал Хозе, и она упала так же добросовестно, как и вела себя весь вечер. А потом с улыбкой, и слегка похрустывая корсетом, выходила кланяться. Я сочувственно глядела на ее крепкую фигуру: родить бы ей троих детей, работать по хозяйству и в свободную минуту дивным голосом петь у рояля. Она напомнила мне нашу юность – я ей аплодировала.
В «Прагу» мы попали без Маркела. Было так же шумно, светло и душисто, как и раньше. Нежные цветы и скрипки, золотой свет, белые официанты. Вдалеке, я видела, Блюм разглагольствовал за столиком с военными – наверно, взял еще две крепости. Оскар Оскарыч распоряжался основательно. Мы ели удивительную пражскую селедку, моченную в молоке, блины с чудесной семгою, икрой, сметаной. Шампанское нам холодили. После второй бутылки Женя наклонилась ко мне близко.