Юрий Домбровский - Обезьяна приходит за своим черепом
— Вот теперь-то я и не верю вам, господин Гарднер! — убито сказал отец. — Иначе почему я не арестован и зачем вы всё мне это говорите?
— Ну, это я вам объяснять пока не буду, — ласково улыбнулся Гарднер, вы очень скоро всё узнаете сами. Но вот что мне хочется вам сказать сейчас. — Он стал вдруг очень серьёзен. — Я работаю в гестапо, в органе уничтожения, пресечения и смерти. Но никогда я, державший в руках весь этот мощный и беспощадный механизм, не пользовался им, чтобы уничтожить моего личного врага. Верите вы мне?
Отец молчал.
— Вижу, что не верите. Но сейчас объясню, почему вам следует мне верить. Дело-то вот в чём: когда кто-нибудь меня заденет или оскорбит, я его тут же, как собаку, застрелю на месте.
— А это всегда возможно? — поинтересовался отец.
— Всегда! — твёрдо ответил Гарднер. — В военное время? В неприятельском городе? Всегда! Теперь вы мне верите?
— Да! — вздохнул отец. — Это логично, в это верю!
— Ну, а если вы в это поверили, то поверьте во всё остальное: в аресте Ганки моя личная воля никакой роли не играла. Главный виновник ареста Ганки...
— Ну? — со страхом спросил отец.
Гарднер неожиданно повернулся к матери.
— Теперь вот какое у меня дело. Разрешите взглянуть на ваш балкон? Он ведь не заперт?
— Нет, — сказала мать и поглядела на него.
— Так разрешите, я пройду посмотреть? — Он быстро встал и вышел на балкон.
— Главный виновник ареста Ганки... — повторил отец. — Как это он сказал, Берта?
— А, да не думай ты об этом, не думай! — досадливо приказала мать. Мало ли что тебе он скажет!
Отец приложил руку ко лбу.
— Я начинаю кое-что понимать, Берта, — сказал он жалобно. — Но не дай Бог, чтоб я понял всё до конца!
Возвратился Гарднер.
— Что у вас там, овощи? — спросил он, отряхивая колени.
— Картошка! — убито ответила мать.
— Так! Картошка! Ну, а когда он у вас ремонтировался в последний раз?
Мать посмотрела на него с недоумением.
— Точно месяц я вам не назову...
— А сезон назвать можете? Летом? Зимой? Весной? — он всё отряхивал колени.
— Последний раз — в марте, — вспомнил отец.
— Ага, в марте! Ну, а какой ремонт был — текущий или капитальный?
— Что-то там со штукатуркой, — медленно и нерешительно вспомнил отец.
— Текущий ремонт, — решил Гарднер. — Ну, а внизу кто живёт?
— Весь дом занимаем мы, внизу, под балконом, пустая комната, ответила мать.
— Хорошо, но в ней, в этой пустой комнате, всё-таки, наверное, что-то есть? — в голосе Гарднера слышалось лёгкое нетерпение.
— Только старые вещи! — сказала мать.
— Так вот идёмте посмотрим эти старые вещи, — сказал Гарднер и пошёл к двери.
Я побежал за ним.
В комнате Гарднер осмотрел все диваны с гудящими пружинами — казалось, что в них завёлся целый рой майских жуков — сдвинул с места пыльные и дряхлые кресла с экзематозной сыпью позолоты, открыл дверцы шкафа и сунул в него лицо, пнул ногой сундук, так, что он рассерженно загудел густым, утробным голосом, потом долго, прищурившись, смотрел на потолок и вдруг потребовал лестницу.
Лестницу принесли.
Он полез на неё, потрогал хвост облезлого плафона, заглянул под него.
Там был опять-таки потолок.
Он сказал «ага», отряхнул руки и слез с лестницы.
— Теперь идёмте пить кофе! — сказал он с лёгким вздохом облегчения.
— Так вы спрашиваете, что произошло на площади Принцессы Вильгельмины? — спросил он у отца. — Произошло вот что. Трое негодяев, настоящие имена которых выясняются, под предводительством известного государственного преступника Карла Войцика узнали, что некая важная персона должна приехать в город и выступить с речью в офицерском клубе. Откуда-то этим негодяям стал известен и день выступления, хотя об этом знало всего несколько человек. Под видом рабочих они по подложным документам проникли в клуб и установили в трёх разных местах адские машинки. Но один из них вызвал подозрение — его четырёхугольная морда известна полицейским всей Европы, вот его задержали как раз в то время, когда...
Зазвонил телефон.
— Извините, это, наверное, меня, — сказал Гарднер, подошёл и снял трубку. — Слушаю! — крикнул он и ответил: — Да. Всё в порядке... Да... Хорошо, присылайте! Если успеют! — Его, видимо, не так поняли. — Если успеют, то застанут... — Он посмотрел на часы. — Да, минут двадцать ещё буду... Ну, уж это я не знаю. — На ответе, видимо, настаивали, и он раздражённо затряс головой. — Не знаю, не знаю, я не архитектор, надо посмотреть... Надо, говорю, прийти и посмотреть.
Он повесил трубку, выругался: «Скотина» — и потом подошёл к столу.
— Итак? — спросил отец.
Гарднер поднял на него тяжёлые глаза.
— Ага! — вспомнил он. — Так вот, стало известно, что в толпе должны находиться ещё двое... так сказать, запасных швейцарцев, кроме того, нам сообщили их приметы. Поэтому площадь, а также часть прилегающих улиц оцепили и стали проверять документы у подозрительных лиц. Между тем, когда арестованных стали уводить, Войцик затеял драку с конвоем, чтобы выиграть время и отвлечь внимание. Но тогда это почему-то не бросилось в глаза. Одним словом, пришлось порядком повозиться, парень оказался крепким, и вот в это время один из его негодяев, стоящий в толпе, бросил бомбу. К счастью, больших разрушений не произошло. Было убито четыре человека и в том числе один из негодяев, ранено человек двадцать пять, сломано дерево и разнесло автомобиль — вот и всё. Но самое главное — удалось захватить самого предводителя банды.
— А персона? — спросил отец.
— Что персона? — не понял Гарднер и отставил чашку.
— А некая персона уцелела?
— Уцелела, — ответил Гарднер, — и скоро вы её увидите. Завтра в час дня под вашим балконом пройдут войска, и речь будет всё-таки произнесена, парад состоится, хотя и с опозданием. Сейчас придут сюда и будут приготовлять помещение. — Он подошёл к отцу. — Вас же, уважаемый господин профессор, и всю вашу семью я попрошу сделать нам любезность и не покидать это помещение до завтра. Вы ведь не откажете нам, профессор, правда?
— Правда, — сказал отец и покорно наклонил голову.
...Маленький, юркий, словно бескостный человечек быстро взошёл на балкон и остановился, смотря на толпу большими, лунатическими глазами.
Толпа, согнанная со всех окрестных улиц и теперь зажатая в оцеплении, почти безмолвно колебалась внизу.
Когда он взошёл на балкон, в ней произошло какое-то движение, послышались несогласованные возгласы, но он ждал взрыва, криков, а как раз их-то и не было.
Их не было, может быть, даже потому, что никто и не догадывался, как они ему нужны и что он именно их ждёт. А он не то что любил их или нуждался в них, — нет, ему, кажется, даже не было никакого дела до чувств этой живой плазмы, одушевлённого месива, которое он презирал искренне и глубоко. Но он во всём любил порядок, от привычек своих не отступал без крайности и уж больше всего гнался за соблюдением традиций.
Любовь народа, который он вместе с другими главарями только что поставил на колени, жестоко смиряя его огнём, железом и опустошением, была одной из таких самых крепких и верных традиций, и отступление от неё он почёл бы преступным.
Сейчас он недоумевал, сердился и искренне переживал неудачу. Он даже сделал было движение, чтоб посмотреть назад, на свою свиту, и взглядом спросить у неё, что это значит, но в это время позади, а потом и под самым балконом вспыхнули нестройные и несогласованные крики — это наконец догадались военные.
Солдат было очень много, и все они до одного кричали. Тогда он удовлетворился, вынул платок и прижал его несколько раз к острому, колкому подбородку. Теперь всё шло как следует, и он только выжидал какого-то одному ему известного и нужного момента.
Его уродливое, обезьянье личико было странно неподвижно, и только иногда быстро вздрагивали губы и крылья худого, тонкого, злого носа.
А крики всё росли и множились.
Теперь внизу попросту шумели, топали ногами, даже бесновались, — этим разрешалось томительное и долгое ожидание, и мало кто понимал внизу значение этих криков. Но главное, кажется, что поняли все: сегодняшний день кончится речью, — значит, бояться нечего.
Тогда он шагнул вплотную к перилам и положил на них руку.
Шум продолжался, и он хорошо проработанным, чётким жестом поднял кверху эту маленькую, худую лапку и вознёс её с высоты балкона над толпой, как бы укрощая и сдерживая.
Затем он заговорил.
Говорил он медленно, складно, и вместе с тем как-то тяжело, словно стараясь вбить в мозг каждую фразу. Надо признаться, речь его не отличалась от тех же тоненьких и паскудных брошюрок в восемь листиков, что в изобилии заполняли мостовые и все общественные писсуары, и слушать было скучно. Но этот уродец, эта юркая мартышка, вознёсшая над толпой свою маленькую бескостную, лиловую и очень страшную ладонь, была судьбой, роком, той грубой, непонятной, даже почти неразумной, но хорошо организованной силой, которая несла смерть и разрушение — только смерть и разрушение! — и поэтому все с усиленным вниманием вслушивались в её слова. Они слушали ещё потому, что хотели понять необъяснимое — всё то, что убивало их детей, жгло их жилища, превращало их, здоровых, свободных людей, в калек. Они ждали от него объяснения и разгадки того, что претворялось в жизнь огнём, авиацией дальнего действия и руками весёлых, спокойно-озверелых солдат.