Мальчики и другие - Дмитрий Гаричев
У китайских ворот с приваренным shruggie из обрезков от прошлой ограды вилась желтая пыль, отиралась бесцветная кошка; бывшая парикмахерская, место детских страданий, смотрелась вытряхнутой стеклянной коробкой, и представить, что Глостер был здесь, под рукой, было даже трудней, чем придумать слова для привратников и потом для Центавра. Никита вспомнил украшавшие мужской зал головы из крашеного железа, по одной против каждого кресла, и подумал, что новые обитатели здания должны были сохранить их, где были; он бы не удивился и если бы выяснилось, что отдел от избытка идей упражняется в стрижке подопытных, потому что, сказал бы Центавр и подпели бы прочие, красота не мешает никому из живых. Об отделе Никита знал меньше, чем мог бы: на уме были одни чайные шутки и пересуды о Лютере, но теперь было поздно жалеть; поискав и не найдя звонка, он постучался в ворота коленом, как будто шутя, но широкий металл не хотел отзываться, стук не удался, и коротколапая кошка не оглянулась. На зевающей улице время словно бы остановилось и отекло; все было как из картона, и все изнывало, как перед грозой. Тогда он стал стучаться сильней, в две руки, наливаясь дурацкой злостью; кулаки скоро раскраснелись и обмякли, но с той стороны не явилось ни окрика. Унимая разбитые руки, Никита решил, что подаст им другой знак, и метнулся до ближнего сквера найти длинный прут; по дороге обратно он снял с себя рубашку и приделал к подобранной ветке, а вернувшись, поднял свой флаг над воротами и наконец прокричал: кто-нибудь! В ту же секунду металлическая плоскость пришла в черепашье движение и отъехала вправо, а в просвете возник долговязый скучала, неточно знакомый ему по последней или предпоследней охоте; на плече его громоздко висела «Сайга». Не дожидаясь, пока его спросят, Никита сказал, что ему нужно видеть Центавра. Подбородок привратника двинулся влево-вправо с резкостью, показавшейся Никите нечеловеческой; председатель принимает с двенадцати, услышал он муторный голос, запись по третьему номеру в справочнике, но до августа, если правильно помню, уже все разобрано. Никита изобразил на лице ту же резь, что до этого гаденыш водитель, и скорее отвязал рубашку: ваши вахлаки влезли ко мне этой ночью без всякого уговора, пока я лежал трупом в постели, и я не вернусь домой, покуда не узнаю доподлинно, что им было там нужно и что означают эти чертовы розы. Возможно, отвечал привратник, но к чему сейчас эта жертва: в должный час все легко объяснится, а спешить бесполезно; все же в жизни должна быть какая-то тайна, и эта не худшая. Оставив попытки застегнуть воротник, Никита нагнулся к отягощенному плечу: я не хочу много говорить, кастелян, а тебе вряд ли хочется слушать; нам обоим известно, кого и откуда сюда привезли прошлым вечером, и я прошу доложить обо мне, пока еще не поздно что-то с этим поделать. Плечо отстранилось, и железный щит пополз обратно; от обиды Никита схватил ружейный ремень и рванул на себя, но привратник с внезапною ловкостью извернулся и, перехватив оружие, хлестко ткнул его прикладом в правый бок. Никита сумел устоять на ногах, но, когда щит вернулся на место, скрыв его от чужих глаз, сел в пыли, чтобы совладать с вяжущей болью; он знал, что совершил непростительный выпад, но и с ним так себя не вели уже целую жизнь; вдобавок к ушибленной печени он вспомнил утреннее лицо старика и смешок шофера и почувствовал в теле огромную лень, как если бы оба вина, принесенные ночью, были им уже выпиты.
От песчаной земли к лицу поднимался истощенный химический запах, след аварии, случившейся незадолго до его рождения; он бы не научился опознавать его сам, если бы не знакомство в какое-то детское лето с азартным дурачком Эрзей, собиравшим по мусоркам города материал для подводной лодки и так перехватившим из Никитиных рук пишущую машинку, приговоренную мамой на вынос. Осчастливленный находкой, он больше месяца сам приходил к Никите во двор и однажды отвел его к железнодорожному мосту за пещерами, где предложил принюхаться к безобидному на вид песку: тогда это пахло похоже на йод, теперь больше на сахар, но утешительный привкус беды был таким же, как в тот день на насыпи, залитой солнцем, как жидким стеклом. Вскоре после той памятной прогулки Эрзя без объявлений исчез, и Никита, уже утомленный его неудержимой болтовней, не особенно горевал о пропаже, но опыт с песком протянул между ними родственную нить, оказавшуюся долговечнее многих; не желая нарушить ее, Никита не справлялся о бывшем приятеле ни в архиве, ни как-то иначе, предугадывая, что от Эрзи, скорее всего, мало что осталось еще в прежнее время, а узнать, что вопрос с ним решился уже при республике, в одно из распределений, ему не хотелось. Отсидевшись, он спустился вплоть до дальнего парка с перемотанными оградительной лентой аттракционами, где в прошлую долгую осень потерявшие голову плехановцы перерыли огромные площади в поисках муниципальных сокровищ, но докопались единственно до нетронутой авиабомбы; тотчас вызванный с островов Почерков определил, что искателям попался учебный снаряд, и игрушку отправили к детям в бассейн. Никита прошел парк не глядя, ненадолго срываясь на бег; на выходе в город, от нечего делать закрытом на низкий шлагбаум, его признал радостный караульный и задрал перекладину в небо перед исполнителем, но и в этой старательной лихости проступала почти что насмешка, и Никита, поблагодарив, не сумел выдавить из себя очевидной улыбки.
Теперь он стоял на расчерченной площади возле слышно работающей типографии, обдаваемый мягким ветром; несвежие волосы свисали на лицо, как сырая солома. Как детсовет под надзором конников размечал это место с одной на всех канцелярской линейкой, он помнил прекрасно, но для чего это делалось, нет; соображая, он засмотрелся вдаль, пока долгая белая сетка не стала зримо