Мальчики и другие - Дмитрий Гаричев
На проспекте, до самого взятия мэрии пролежавшем под скейтерами, вывести которых потом оказалось труднее, чем вокзальных охранников, шуршал редкий песок, скользила слабая тьма; это было кружковое время, и он мог не опасаться, что столкнется на улице с кем-то кроме смотрителей, всегда задававших ему одни и те же вопросы. Без дела широкий, ничем не заслоненный от солнца проспект, кончавшийся так далеко за хранилищами, что Никита и раньше, околачиваясь с никакими приятелями, ни разу туда не забредал, еще сохранял под асфальтом их высосанную юность; он без труда вспоминал ее вкус, клейкий налет на подушечках пальцев. Лето разматывало их, как ленту из разломленной кассеты, тянуло за собой, уходя и смеркаясь; облака через день обещали большую головомойку, но проливались в ночи, когда все уже спали. Жара плотнела у стен, становясь словно масло; на качелях детских городков в полдень можно было поджаривать тосты. Черные стекла спортбаров не отражали их, когда они проходили мимо. Спутниковая посуда, отвернутая к заречью, дразнила своим олимпийским презрением; уже позже Никита подсказывал рувимовским стрелкам выполнить соревновательный рейд по тарелкам, но у тех было много других развлечений и дел, и Никитина выдумка не захватила их. Розоватые точечные новостройки с пиццей и адвокатами в нижнем этаже стояли не существуя, готовые обрушиться от первого щелчка. Музыка, обдававшая их из окон и проезжих машин, проще всего объясняла Никите, что ему здесь не рады; но вечерние лица идущих домой с производств были неизлечимо печальны, и он, как бы внимательно ни наблюдал, не умел различить в них заметной угрозы, о которой много слышал, почти никогда не веря. Даже то явное недобродушие, которым несло от чуть старших, еще только снявших жилье на отшибе, не мешало Никите: он знал уже, что в этом месте им не принадлежит ничего и чем искренней они верят в обратное, чем азартнее обрастают искусственным хламом, тем острее сужается мерклое поле, в котором они все стоят как в колодце, и тем ниже склоняется к ним настоящая ночь, из которой никому не будет возврата.
Все это подтвердилось в кратчайшее время после первых принятий: еще не настал июнь, как поглумщики из «Чабреца» выставили вдоль батутного центра весь младший состав салонов связи, не успевших свернуться до развода мостов, и сперва молча, но со значением роздали им респираторы в желтых коробках, а потом пригласили назавтра в первый цех опытного завода на заделку фреоновой течи, способной распространиться на остальной город и бесславно сказаться на общем здоровье. На другое утро сторожевая команда с магистрали рассказала, как согбенное полчище консультантов, обойдя по болотцам расслабленные их посты, удалилось на север, не удерживаемое ни окриком. Эта шутка, однако, сработала так, что немалая свора пройдох из отделов продаж и доставки, прослышав о чудесном исходе соратников, решилась повторить этот путь; в результате непредупрежденной пограничной команде пришлось становиться в ружье и отгонять наступавших обратно в болота. Никита не знал, был ли кто-то смертельно задет в переделке, но история о безуспешном рывке, стремительно облетевшая всех, кажется, послужила тому, чтобы предупредить новые вылазки; впрочем, к их первой зиме ставка уверилась, что в республике нет большого настроения к бегству, и убийц из «Аорты» на границе сменили вдумчивые приспешники Гамсуна, вооруженные одною травматикой. Что сожители остаются устойчивы и после потянувшихся уже с августа недопоставок, отключений и слухов о бесчинствах Центавровых подданных, не было удивительно, но в спокойствии их узнавалась все та же сырая, тряпичная скука, что и при предыдущем устройстве. Трисмегист бы ответил на это, что земля еще не изжила свою скорбь и что время, нужное ей для такой работы, никому не дано рассчитать; он сказал бы: мы делаем, что нам наказано и что было наказано тем, кто здесь обретался до нас, но у тех не нашлось сил даже на то, чтоб прибраться там, где они гуляли с собственными детьми, и теперь это наша война, фронт за фронтом мы движемся через нее без права на отдых и слабость, и так далее, далее; оттого, что за год с небольшим он приучился угадывать эти речи на два или три хода вперед, любви к ним в Никите не убыло, но верить им он стал не то чтобы меньше, а как-то сложней, и сложнее всего заходили те самые «скорбь» и «война», о которых, как он позволял себе подозревать, вольнокомандующий имел представление скорее литературное, но и в этом, еще вероятней, проигрывал библиотечным насельникам.
Цветы Никита оставил умирать около старика, одною рукою умылся на кухне и на сдающихся ногах добрался до кровати; едва улегшись и не успев ничего с себя снять, он провалился в вязкий полусон, словно в подпол, заполненный хвойными ветками. Первым к его изголовью склонился совсем пьяный Гленн, не могущий связать и двух слогов, но Никита почувствовал, что тот ему благодарен; Гленн сменился Центавром с роялем во рту, долго истекающим мазутной кровью, но не издающим при этом ни звука; Центавр же перетек в Глостера, завернутого в голливудский халат и расчесанного как на последний звонок: он покачивался взад-вперед, надуваясь, как парус, и темные губы его искажал то и дело берущийся глитч, а потом голова греко-римлянина стала медленно, но неотступно поворачиваться кругом, пока Никита не увидел, что на затылке у Глостера вылеплено, как из гипса, второе лицо, равно удивленное и свирепое, и такой же глитч вьется на нем, пачкаясь и треща; скоро звук этот стал непереносим,