Гробница для Бориса Давидовича - Данило Киш
Однажды ранним утром в конце февраля Новский возвращается в камеру, измученный, но довольный, с отредактированной рукописью своего признания, которое надо выучить наизусть. Рукопись перекроена и испещрена исправлениями, внесенными чернилами, красными, как кровь; ему кажется, что его признание настолько тяжелое, что смертной казни не избежать. Новский улыбается, или ему только кажется, что он улыбается: Федюкин осуществил его тайное намерение и подготовил заключительную главу его правдивого жизнеописания: поскольку следователи обнаружили под холодным пеплом этих бессмысленных обвинений патетику конкретной жизни и логичное завершение (невзирая ни на что) идеальной биографии.
Итак, обвинение было окончательно отредактировано 27 февраля, а процесс группы саботажников запланирован на середину марта. В начале мая, после долгой отсрочки, происходит скорое и неожиданное изменение в планах следствия. Новского, с выученным наизусть текстом, приводят на последнюю репетицию в кабинет Федюкина, который сообщает, что обвинительное заключение изменено и дает ему напечатанный на машинке текст нового обвинения. Стоя между двумя надзирателями, Новский читает текст, затем вдруг начинает вопить, или ему только кажется, что он завопил. Его утаскивают обратно на псарню и оставляют там на три дня с жирными крысами. Новский пытается разбить голову о каменную стену камеры; тогда на него натягивают смирительную рубашку, сотканную из прочных волокон, и отводят в больничную палату. Отойдя от припадка, вызванного, вне всякого сомнения, инъекциями морфия, Новский требует, чтобы к нему привели следователя.
Тем временем Федюкину, параллельно ведущему два дела, удается выжать признательные показания из некоего Паресяна, который только под угрозами и поведясь на обещания (и, похоже, не без помощи рюмки-другой) подписал заявление, что лично передал Новскому деньги еще в мае 1925 г., когда они вместе работали на кабельном заводе в Новосибирске. Эти деньги, утверждал Паресян в своих показаниях, были частью регулярной ежеквартальной выплаты, которую они получали из Берлина в качестве комиссионных за выгодные сделки, устраиваемые Новским, через Паресяна и Тительгейма, для некоторых иностранных фирм, в первую очередь немецких и английских. Тительгейм, инженер старой закалки и с устаревшими взглядами, с белой козлиной бородкой и в очечках, никак не может понять, зачем втягивать в свое признание и других людей, которых он даже не знает, но Федюкин нашел способ его убедить: после долгого сопротивления старый Тительгейм, решив умереть достойной смертью, услышал из соседнего помещения страшные крики и узнал голос своей единственной дочери. Получив обещание, что ее пощадят, он согласился на все условия Федюкина и, не читая, подписал протокол. (Должны были пройти годы, чтобы стала известна правда о семье Тительгеймов: в одном транзитном лагере старику почти случайно стало известно, от какой-то лагерницы по фамилии Гинзбург, что дочь была убита в тюремном подвале, когда еще шло следствие по его делу).
В середине мая устраивают очную ставку между этими двумя и Новским. Новскому кажется, что от Паресяна несет водкой; заплетающимся языком, на плохом русском, он ему в лицо излагает фантастические детали их многолетнего сотрудничества. Новский по искреннему бешенству Паресяна понимает, что Федюкин в своем искусстве выдавливать признания на этот раз достиг того идеального уровня сотрудничества, который является целью и задачей любого надлежащего следствия: Паресян, несомненно, благодаря творческому гению Федюкина, воспринял допущения как живую реальность, более реальную, чем туман фактов, и этим допущениям придал эмоциональную окраску: покаянием и ненавистью. Тительгейм, отсутствующий духом, с взглядом, обращенным к какому-то далекому, мертвому миру, не может вспомнить подробностей из подписанного протокола, и Федюкину приходится ему строго напоминать о правилах хорошего поведения; Тительгейм постепенно припоминает суммы, приводит цифры, места и даты. Новский чувствует,