Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
— Что ты сразу о ребеночке, Любхен, — вмешивается тетя Лёка, — она еще не представляет себе, что, куда и как, не знает, каковы механизмы.
И «механизмы» деторождения, стыдные и бесстыжие, приманчивые и омерзительные, обжигающие и ознобляющие, открываются мне полностью за какие-нибудь полчаса при помощи голых анатомических терминов и бесследных рисунков черенками ножей по клеенке.
Я давно подозреваю, что тайны этих дел кроются в чем-то похожем, давно ловлю обмолвки взрослых и читаю стенопись дворов, понимаю, что недаром в книгах нельзя бесконечно наслаждаться сценой пламенного свидания: обязательно погасят свет, — и меня не слишком поражают откровения сестер, но зато потрясает сообщение, что это делают и делали всегда и все. Так потрясает, что я переспрашиваю:
— Правда? Все-все взрослые?
— Все, у кого есть дети, — затрудненно отвечает мать.
— У многих наших учительниц есть дети. Выходит, они тоже?
— И они.
— И дядя Саша? — (Это брат отца).
— Конечно, ведь у него Славик и Ниночка.
— И у товарища Сталина — сын и дочь. Неужели и он?
— И он. Он человек, и ничто человеческое, как то и подобает гению, ему не чуждо.
— А скажите, это без ничего делают, или как? В ночнушке?
— Уж как придется, — говорит тетя Лёка, — по обстоятельствам.
— Лучше в ночной рубашке, — быстро произносит мать.
— Постой, но для этого же ночнушку придется задирать. Страшно некрасиво и стыдно, так нельзя! Ну, ничего, я, когда буду это делать, надену халат. Его расстегнешь — и все.
— Вот чего, девочки, я боялась, — заявляет мать. — Она уже прилагает все это к себе. У тебя еще до этого нос не дорос. Открыли, можно сказать, шлюзы!
— Ничего не поделайшь. Начала, так терпи.
— Удовлетворяй здоровое отроческое любопытство, — поддерживает тетя Лёка.
— Мама, если все это делают и если я у тебя родилась, значит, и ты с папой этим занималась? — задаю я, наконец, вопрос, который возник первым, но на который я не сразу решилась.
Она опускает глаза в только что налитую рюмку, багровеет, но деваться ей некуда.
— Да, и я, — чуть ли не со скрежетом выдавливает она.
— Один раз, чтобы меня родить? — надеюсь и помогаю я.
— Х-ха! Понимайт она что-нибудь! — смеется тетя Люба. — Стоит ради одного раза замуж ходить! Считайшь, это делают тольк чтобы вас, гниденышей, наплодить? А удовольствие — шиш? Нет, видно, словами это не объяснить! Одна жизнь научит!
Понимая, что спрашиваю уж совсем непозволительное, я все же говорю:
— Мама, а ты в ночнушке это делаешь?
Мать резко отворачивается:
— Ну, знаешь! Посади свинью за стол!..
— Надьхен, не сердись, на то у нас и девипшик, — вступается тетя Лёка, — девишник просвещения.
— Видишь ли, Ника, — выправляется мать, — когда мы завели об этом речь, я, собственно говоря, и опасалась, что ты внезапно возомнишь себя совсем взрослой. А между тем, к твоему сведению, это от тебя еще очень и очень далеко. Для этого надо хорошо кончить школу, поступить в институт, получить профессию, а не тужиться стать вровень со взрослыми женщинами, которые только случайно удостоили тебя откровенным разговором и предупредили о возможных опасностях этого. Учти, это ни в коем случае не будет главным смыслом твоей жизни. Есть, без сомнения, дела поважней. И твое дело — учиться, слушаться старших и во всем помогать им.
— Яволь! Конечно, учеба, потом работа и всегда— добросовестное подчинение старшим. Ты слушаешься родителей— это часть твоего служения Родине. Пойми, что и детей мы рожаем для Родины, стало быть, ей подчинено и это, — заключает тетя Лёка, настороженно поглядывая на тетю Любу.
Но та не возражает. Она хохочет нагловатым, подминающим разговор, слободским своим смехом.
…Первые дни после девишника я торжествовала, что мать со всеми своими замысловатыми обиняками была так прижата к стенке и выдала свою причастность к этому. Но когда я попробовала наедине с нею вернуться к этим вопросам, меня встретило столь брезгливое недоумение, что я даже подумала: а вдруг она налгала на себя в угоду сестрам и общему ходу моего просвещения и я все-таки родилась не вследствие этого!
Когда вернулся из больницы отец, я напряженно вслушивалась по ночам, стараясь уловить когда-то звучавшие непонятные шебуршания на родительской постели, позвякивания никелевых кроватных сочленений, — напрасно: они навсегда умолкли.
Тогда я, чтобы доказать самой себе, что я не подкидыш и не найденыш, стала с бандитской сноровкой рыться по всем закоулкам дома и нашла в темном пространстве между нижним ящиком и дном славянского шкафа голубую, истершуюся на сгибах «карточку беременной», из которой следовало, что эта беременность (мною — год и месяцы совпадали) протекала нормально с момента зачатия. Опять эти противоречия: я — вот она, я: родилась, все это знают, чего же стесняться? Существует и документ, что была зачата. Я не могла взять в толк, почему при малейшей попытке коснуться этих тем мать так отшатывалась от меня, будто я вдруг демонстрировала ей «кучу известно чего». Даже когда ей пришлось говорить со мной по поводу известных девичьих дел, вскоре нагрянувших, она ограничилась заверением, что это бывает у девочек, а у мальчиков не бывает.
В тесном подшкафном закутке, среди отцовских полевых сумок и ремней, обнаружилась еще и зеленая книга с подчеркнуто сухими буквами названия — «Половой инстинкт». Это оказалась дотошная научная тягомотина, медицински стерильно разжевывавшая то, что рассказывали на девишнике сестры, перебивавшие друг друга, оживленные и словно подщекотанные. Тем не менее книгу я тщательно, конспиративно прятала, меняя места, и в школу ходила гордая обширностью своих познаний, просвещая на переменах свою тогдашнюю подругу Лорку Бываеву, которая в кино как-то шепнула мне после поцелуя героев, обмирая: «Теперь у них родится ребенок». Лорка была жестоко посрамлена и посвящена мною во все тайны, причем особенное удовольствие мне доставляло щегольски оглоушивать Лорку вычитанными из «Полового инстинкта» словечками типа «фаллопиевых труб».
Мать не подозревала о моих подвигах. Она и без того после девишника стала обращаться ко мне в третьем лице, избегая называть по имени. Еще и раньше взяв со мною тон светской издевки с изощренными вводными оборотами, она вдруг заговорила о «врожденной испорченности и порочности» э т о й, с ее, видите ли, мечтами о прекрасных принцах». Казалось, не у меня на это открылись глаза на девипшике, а у матери — на меня.
Ни девишник, ни «Половой инстинкт», ни утонченные неги нашей с Жозькой резиденции, ни любовные похождения экипажа «Межпланки» не приближали меня к этому. Оно оставалось таким же далеким, как до девишника, и они все продолжали свои вечные эксперименты с моим возрастом, постоянно