Юсиф Самедоглы - День казни
Мои маленькие сыновья называли ее "женщиной, которая смеется и плачет". В самом деле, переход от слез к смеху и наоборот был у нее мгновенным. Непрерывно куря, она то смотрела на вас глазами, полными слез, то смеялась сдавленным, хриплым от бронхиальной астмы смехом.
- Ну, что же ты? Открой папку, посмотрим, что там? - с неподдельным любопытством сказала Замина.
Возможно, она ждала, что дневник Сади Эфенди так же странен и смешон, как и дочь его Салима-ханум.
- Поставь-ка чайник, - попросил я ее, и когда она вышла в кухню, я развязал аккуратно завязанные тесемки, раскрыл папку и достал три тоненькие ученические тетради с пожелтевшими листками и выцветшими чернилами. В нос мне почему-то ударил запах гнили, и я вспомнил летнюю вонь нашей дворовой мусорки. Тетради были пронумерованы римскими цифрами, цифры проставлены свежими красными чернилами, это конечно, Салима-ханум сделала, больше некому. Жена как раз принесла свежезаваренного чаю, и я, отпив глоток, открыл тетрадь, помеченную римской цифрой один, и на первой же странице прочитал: "Ах ты, жизнь окаянная, язви тебя в корень!". Я читал эти буквы, летящие справа налево на первой странице, пожелтевшей, как сухофрукт, тетрадки, и они звенели в моих ушах знакомым отдаленным голосом отца.
Вот уж, действительно, играй, как умеешь, а судьба по-своему переиграет. Эту поговорку я вычитал в сборнике Абулькасыма, да здравствует Абулькасым!
- Что с тобой? - спросила встревожено Замина.
- Ничего, - сказал я. - И думаю, что уже больше никогда со мной ничего не случится.
- Читай, пожалуйста, вслух, я тоже хочу послушать, - сказала она, успокаиваясь и принимаясь за чай с пирогом. У нее на ночь глядя аппетит разыгрался.
- Я почерк его не разберу, - солгал я жене. Потому что после этих первых же слов, отдавшихся в моих ушах голосом отца, я должен был остаться один на один с дневником Сади Эфенди. - Ты ложись спать, а я попытаюсь разобраться, что тут написано. Ужасный почерк был у покойного.
- Как это ложись спать? - вскинулась жена. - Я лягу спать, а ты тут до утра просидишь? Снова кровью харкать хочешь?
- Ну, так уж и до утра... Тут же всего три тетрадки, за час, самое большее, я с ними покончу. - Я показал Замине тоненькие ученические тетрадки.
Замина осуждающе покачала головой, но возражать не стала, поднялась, закрыла полуоткрытую форточку, потом подошла ко мне и профессиональным движением, как это делает Бергман, взяла меня за запястье и стала считать пульс.
- Нормально, - сказала она, поцеловав меня, и пошла к двери. На пороге оглянулась: - Не засиживайся позже двух.
- Слушаюсь, - ответил я.
Когда Замина осторожно прикрыла за собой дверь, наши старинные часы пробили час ночи. Я склонился над тетрадкой номер один.
"... Что же делать, куда идти, кому горе свое поведать, где искать спасения? Не знаю... Из кабинета Мухтара Керимли я вышел такой потерянный, что оставил свое кашне из дорогой тирмы*. Семь лет тому назад мне его купила жена в "торгсине". Какая жалость! Кому ты досталось, кашне мое?!
______________ * Тирма - ткань ручной выделки.
За ужином я поел одну-две ложки сваренной женою душбары и встал из-за стола, ушел к себе, чтобы поработать. И только я сел за письменный стол, придвинул пенал и чернила, раскрыл ученическую тетрадь, ибо хорошей писчей бумаги более не осталось, как вошла жена и спросила с заметным беспокойством:
- Что ты пишешь?
Я перевел взгляд с тетради на жену и хотел было воздержаться от ответа, но, к величайшему сожалению, мой проклятый язык не послушался меня. Я сказал жене, что пишу заявление в преисподнюю, чтобы прислали за мной черта-дьявола и разом избавили от тупиц и невежд! Жена заплакала. Как же быть мне, люди добрые? С одной стороны, Мухтар Керимли орет, голову мне своим криком мозжит, а с другой стороны - жена плачет, сердце мне надрывает. Где же терпения взять, чтобы сносить все это?! Короче, я встал, обнял жену, приласкал, - утешил, посмеялся, что прежде, мол, ты никогда не интересовалась моими писаниями, с чего это вдруг у тебя такой горячий интерес возник? К добру ли?.. И тут жена стала заклинать пророком и святыми имамами больше не писать, будет и того, что написал, а больше не надо, сказала она. Я призадумался, положил руку ей на плечо и сказал:
- А ведь ты, жена, говоришь то же самое, что сказал мне Мухтар Керимли.
- Что сказал Мухтар Керимли? - вздрогнув, спросила моя жена.
Не знаю, в чем тут дело, но многие женщины нашего города вздрагивают при имени Мухтара Керимли. У жены больное сердце, и я не стал продолжать этот разговор, сказал, что ничего особенного - ни романа, ни драмы - я не пишу, а пишу дневник, веду запись каждодневных событий своей жизни, ибо память моя слабеет, а все это со временем может сгодиться. И попросил заварить хорошего крепкого чаю. Жена, успокоившись, погладила меня по щеке, восславила всевышнего и пошла готовить чай...
Сегодня ночь четвертого января. В Баку дует сумасшедший ветер, кажется, что он вырвет, в конце концов, все с корнем, унесет и сбросит в какой-то бездонный колодец... Вот было бы зрелище!.. Проклятье шайтану! Чего хочет от нас, горемычных, этот ветер? Жена пьет чай из жестяной кружки и в паническом страхе все поглядывает то на окна и двери, то на стенную печь, в которой ветер все норовит загасить огонь...
"Слушай, - говорит она вдруг, - ведь это тот самый ветер, о котором ты писал. Вот так всегда ты накликаешь беду..."
Чудесно! Великолепно! Достойно восхищения! Давненько не смеялся я так весело и от души. Вдоволь насмеявшись, я посмотрел в испуганные глаза жены и совершенно умилился.
Воистину, в этом мире лишь жена остается мужу, а жене - муж!..
Мы посудачили с женой, потолковали, она напомнила, что приближается двадцать первое - день рождения нашей дочурки. Салиме, иншалла, исполняется семь лет, и надо порадовать ее, позвать гостей, а то она в последнее время подавленная какая-то, врач говорит, что это нервное...
Я расстроился от этих слов, хотя и сам видел, что у девочки с нервами не в порядке... Но что я мог? Сказать жене, чтобы послала ее во двор играть с детьми, бегать и прыгать с ними, чтобы стать живее и бодрее? Но жена не поверила бы, посмотрела бы мне в глаза и сказала: тебе, мол, все шутки шутить да подкалывать... Потому что она, как и я, жила в уверенности, что девочка есть девочка, даже если ей и семи пока нет, и совсем ни к чему идти ей строем в шеренге других детей на бульвар или в городской сад "Парапет" и бить со всеми в барабаны... Девочке больше пристало сидеть дома и учить уроки, ходить на прогулку или в гости вместе с родителями, есть за вечерним чаем гогал и шакер-чурек и рано ложиться спать...
Ни этого, ни многого другого я не мог сказать жене... Как, к примеру, мне сказать ей, что случилось сегодня утром, когда я шел к Мухтару Керимли? Наш сосед по двору Акоп в крепком подпитии вышел навстречу мне и сказал следующее:
"Мирза, - сказал он, - говорят, ты не тот, каким кажешься!"
"Что ты такое говоришь, такой-сякой? - сказал я ему. - Что я тебе худого сделал?"
Он посмотрел на меня, и снова сказал:
"Ты, Мирза, говорят, буржуйский элемент, и тебя надо разоблачить!".
Тысяча проклятий тому, кто прилепил ко мне этo слово "буржуй"! Проклятье отцу твоему, Керимли, ибо это исходит от тебя!
Как же мне обо всем этом говорить с женой? И что мне делать, судари мои, как не отшучиваться и не смеяться, когда из глаз просятся слезы бессилия?! В сущности, все это вопиющее безобразие так походит на дурную шутку, на шабаш ведьм, на чертов маскарад, что ничего более не остается нам, горемыкам, как шутить и смеяться!.. Проклятье отцу твоему, Акоп!.. Вот так, хорошо!.. Выразился - и стало полегче. Надо писать, когда пишу, накипь с души сходит.
Жена ушла спать, а я подбросил в печку два-три полешка дров и продолжал писать. А ветер дул, не переставая, колебля и чуть не срывая с петель окна и двери, такой страшный ветер, какой бывает, наверно, только перед светопреставлением. Я закрыл, наконец, свою ученическую тетрадь, выдвинул ящик стола и достал заветную рукопись написанного в свои счастливые безоблачные времена то ли романа, то ли большой повести, затрудняюсь точно определить. Я перелистав ее, перечитал кое-какие места и, пользуясь, что жены нет рядом, расслабился, дал волю себе, пустил слезу. Тут уж мне было не до шуток, суть свою не вышутишь, над этим шутить - только бога гневить. Я полистал, почитал и, ей-богу, судари мои, мне понравилось. Это Керимли не нравятся мои произведения, ну и черт с ним совсем! А мне они нравятся, что ж тут поделаешь, судари мои?! Чтобы черти тебя забрали, эй, Керимли! Что за окаянство такое, что за чума свирепая вцепилась в глотку нашей юной, прекрасной стране?!
Я положил свою рукопись в ящик письменного стола, запер ящик на ключ, сунул ключ себе в карман и призадумался. Я думал о том, где бы мне надежно спрятать свою рукопись.
Похоже, что пришло время прятать рукописи, судари мои!".