Вадим Кожевников - Заре навстречу
Алябьева пела. Сожмет перед собой руки, на цыпочках вытянется, глаза зажмурит, и как будто у нее в горле трубочка серебряная. И все слушают ее, восхищенно полузакрыв глаза.
Когда Тима пришел домой, у двери его встретил Яша.
Он сказал, вздрагивая плечами, словно сильно озяб — Зинка на вилы в сарае напоролась животом. Вот тебя ждем. Давай лекарство.
Зина лежала на сундуке, закутанная полотенцами, на которых влажно проступили темные пятна крови, и в забытьи шептала:
— Мене мухи лицо лижут. Дышать не дают, гони мух, Яков.
Но никаких мух на лице у нее не было. Какие же мухи зимой?
Руки Тимы дрожали, и он не мог удержать склянку с йодом. Когда Яша обнажил тощий живот девочки, покрытый липкой кровью, Тима сполз на пол и прошептал:
— Я не могу.
— Давай, баба, гляди, сколько пролил. А он денег, йод, стоит.
Яков разорвал жесткую бумагу на пакетах, наложил вату на живот, спросил сурово:
— Может, чем еще помазать?
— Посыпь йодоформом.
— Это чего?
— Желтый порошок в банке.
Бинтуя Зинку, Яша спрашивал:
— А еще один бинтик истратить можно? Отец твой не заругает?
— Нужно ее в больницу везти, — сказал Тима. — Я пойду извозчика искать.
— Извозчик деньги спросит, давай лучше сами на салазках свезем.
Мальчики завернули Зину в одеяло и в тулуп, которым накрывался Яков, ложась спать, вынесли на улицу, положили в маленькие санки и обвязали веревкой, чтобы она не выпала из саней. На холоде Зина очнулась.
— Вы куда меня волочете? Не хочу в больницу, хочу дома!
— Я тебе дам — "не хочу"! — сердито прикрикнул Яков.
Зина стала плакать и жаловаться:
— Зачем побудили? Я уже ангелов видела.
— Ангелов! А говорила, мухи лижут.
Тима понимал, что Яша говорит так с сестрой не от черствости, нет. Мальчик хотел внушить Зине бодрость, делал вид, будто ничего страшного не произошло и он даже не очень ее жалеет. Но по лицу Якова текли слезы.
Ни разу прежде Тима не видел, чтобы Яков плакал, даже когда его жесточайше и бессмысленно избивал пьяный отец.
— Ничего, — шептал Яков, — она все равно не видит.
И слезы залубеневали на его острых скулах ледяной коркой.
— Мальчики! — застонала Зина. — Не трясите меня так. Ой, больно! Животик горит! Присыпьте снежком маленько… Ой, тошнехонько мне!..
Тима решил отвезти Зину прямо на квартиру Андросова, главного врача городской больницы.
Павел Андреевич Андросов жил на Садовой улице в особняке, выкрашенном белой масляной краской, с большими окнами в узорных наличниках, которые почему-то здесь называли «итальянскими».
Огромного роста, с большим животом и длинными вьющимися каштановыми волосами, всегда по моде одетый, Павел Андреевич походил на артиста. Лет пятнадцать тому назад он был выслан из Москвы за то, что слишком откровенно бравировал своим знакомством с социал-демократическими кругами. Сын известного профессора-окулиста, он отлично устроился в маленьком сибирском городке и, будучи способным хирургом, быстро разбогател, бесцеремонно назначая самые высокие гонорары купцам и промышленникам, когда те нуждались в его помощи.
В первый год изгнания, чувствуя себя еще обиженным, он отважно женился на молоденькой и очень хорошенькой цыганке, чтобы, как он говорил, "бросить вызов обществу". Кутил, катался на тройках, вел с воротилами города карточную игру по крупной. Но как-то так случилось, что его жена-цыганка с помощью ассистента Павла Андреевича подготовилась на аттестат зрелости, уехала в Томск и там поступила на медицинский факультет.
Андросов вел жизнь холостяка и уже основательно успел позабыть жену, как вдруг она вернулась в город врачом и в расцвете такой женской красоты, что Андросов оробел, растерялся и с тех пор стал покорным и преданным супругом. Жену Андросова звали Феклой Ивановной, но он называл ее Фенечкой и Фиалкой.
Действительно, у Феклы Ивановны были удлиненные глаза настоящего фиалкового цвета. Она была всегда гладко, на пробор причесана, держала себя с людьми строго, независимо, и только когда сердилась — начинала говорить отрывисто, гортанно, с цыганским акцентом.
Когда Андросовы ссорились, а это случалось частенько, они оба, стесняясь прислуги, переходили на цыганский язык. Павел Андреевич очень хорошо говорил по-цыгански, научившись этому языку в доказательство любви к своей супруге.
Андросов встретил Тиму в стеганом халате и, не давая произнести ни слова, потащил в комнату, восклицая:
— Смотри, Фиал очка, у нас гость!
Тима сразу понял, почему Павел Андреевич принял его так радостно. Не обращая внимания на Тиму, Фекла Ивановна что-то сердито крикнула мужу по-цыгански.
В доме происходил очередной скандал. Андросов, схватившись за голову, заныл:
— Какая карьера? Я завидую Савичу? Боже мой, что за нелепость! — И стал сыпать шумными цыганскими словами. Потом он снова с отчаянием воскликнул по-русски: — Когда же прекратятся эти моральные пощечины? — и обессиленным голосом спросил Тиму: — Ты хотел мне что-то сказать, мой друг?
— Там девочка напоролась животом на вилы, помогите ей, пожалуйста.
— Позволь, какая девочка? Что ты мелешь? — моргая глазами, переспросил Андросов. — И потом, почему сюда?
У меня же не больница, и я не обязан…
— Нет, обязаны, — сказал Тима.
— Позволь, кто же может меня заставить?
— Наш комитет, Рыжиков.
— Ну, батенька мой, я человек беспартийный, ты меня не пугай. Я думал, ты меня еще по-хорошему просить будешь, а ты вот как! Может, ты еще с пистолетом пришел?
ь- Я у вас все окна повышибаю! — заявил Тима.
В этот момент в комнату ворвалась Фекла Ивановна, держа на руках Зину.
Уставившись на Андросова своими широко открытыми фиолетовыми глазами, она повелительно крикнула:
— Мой руки, ребенок погибает!
Позади Феклы Ивановны понуро стоял Яша, держа в руке разорванную веревку, которой привязана была к саням Зина.
Больше двух часов мальчики сидели молча в гостиной Андросовых, а из двустворчатой, с матовым стеклом двери медицинского кабинета Андросова доносились только металлический звон инструментов, бросаемых на поднос, и короткие, приглушенные повелительные фразы Павла Андреевича.
Потом он вышел в белом халате, марлевая повязка сползла с его рта на грудь, лицо было усталым, потным, он тяжело дышал, от него остро пахло лекарствами. Сдирая с рук, словно кожу, желтые резиновые перчатки, он болезненно морщился, сопел, потом сказал самому себе с озлоблением: "У-у, подлец!.." Взял из коробки папиросу, закурил, сломал, плюнул на ковер и, подняв на мальчиков тусклые глаза в опухших веках, спросил хрипло:
— Да кто же такую муку вытерпеть мог? А она, крошка, только одно просит: "Дяденька, вы денег с Яшки не берите, я буду вам после полы каждый день мыть".
— Вы не беспокойтесь, — сурово сказал Яков, — мы заплатим.
— У ребенка шок, — произнесла Фекла Ивановна. — Она уже ничего не видит.
— Это ничего, — сказал Яков. — Она всегда ничего не видит.
Фекла Ивановна терла рукой свою длинную тонкую шею и под кожей у ней вздувался и ходил какой-то твердый клубок. Андросов рванул себя рукой за четырехугольную бородку. Встал и, раздирая на толстой волосатой руке рукав, крикнул жене:
— Нужно переливание крови!
— Без жестов, — сказала Фекла Ивановна. — Кровь нужно взять у ее брата. Пойдем, мальчик.
Яков остался ночевать у Андросовых. А Тима пошел домой. Голова у него кружилась, он ощущал какую-то тоскливую пустоту в груди, словно кровь взяли не у Яши, а у него.
А через неделю Зина умерла.
Андросов купил на кладбище хорошее место, и гроб с Зиной привезли на катафалке. Но провожали ее только Фекла Ивановна, Тима и Яков. Отец Зины пришел на кладбище пьяный и, стесняясь своего растерзанного вида, ждал у ограды, пока не ушла Фекла Ивановна. Андросовы предложили Яше поселиться у них, но он сказал угрюмо:
— Нет! Если понадобится, за вас обоих я помереть готов в случае чего. Но отца не брошу.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В конце апреля снег посинел и стал бурно таять, но ночью еще скрипели заморозки. Вскоре уже можно было ходить днем без зимней одежды, хотя под заборами в тени еще лежал снег. На проталинах появилась зеленая нежная травка.
Когда Тима пришел к маме в комитет, он увидел, как Рыжиков обнимает угрюмого квадратного Капелюхина и кричит ему в лицо, словно глухому:
— Ленин приехал! Слышишь, Кузьмич, Ленин!
И все радовались в комитете; только мама, напряженно вглядываясь в какую-то бумажку, лежащую на столе, все время стучала на машинке, даже не обернулась ни разу к Тиме. А Рыжиков, давая каждому входящему напечатанные мамой листовки, восторженно спрашивал: