Вадим Кожевников - Заре навстречу
— Давай что-нибудь делать, а то у тебя скучно…
— Хочешь, я буду волшебный фонарь показывать?
Тима сидел за партой, а Нина, передвпгая картинки в волшебном фонаре, поясняла уныло:
— Это пустыня в Африке, где очень жарко. Зебра.
Мальчик верхом на страусе.
— Молчи, — приказал Тима, — что я, слепой, что ли?
На белой простыне, позешсшюй на школьной доске, возникали и исчезали яркие картинки, излучающие чудесное, радужное сиянье. Это было так прекрасно и необычайно!
— Конец, — сказала Нина. — Больше пет картинок. — И вежливо осведомилась: — Может, ты по второму разу хочешь смотреть?
— Нет, — сказал Тима, почему-то обидевшись, словно его внезапно и грубо разбудили. — Ноги заплели сидеть так. — Но он не вставал с парты, и в глазчх у него стояло еще волшебное сияние картинок.
Нина села рядом с Тимой, и он слышал ее неровное дыхание и ощущал щекой теплоту ее волос.
— Ты чего свет не зажигаешь? — сердито спросил Тима, чувствуя неловкость оттого, что Пина так близко сидит рядом с ним в темноте и молчит.
— Тима, ты видишь мою маму?
— Ну, вижу иногда. Да зажжешь ты свет или ног?
Войдет Георгии Семенович, начнет ругаться.
— Тима, помоги мне увидеть маму. Я так… соскучилась!
— Да я свою тоже неделями не вижу. Они же революцией занимаются, им некогда.
Влажными руками Нина схватила руку Тимы и с мольбой спросила:
— Скажи, если женщина уходит от мужа, она детей от пего тоже перестает любить, да?
— Что значит — от него! — сказал рассудительно Тима. — Мы же от них вместе. — Помедлил и добавил: — Вот кошка совсем без мужа, а попробуй у ней отними котенка — глаза выцарапает. Нет, матери нас всегда просто так любят.
— А кто тебе родное: отец пли мать?
Тима смутился и стал чесать согнутым пальцем глаз.
Произнес неуверенно:
— Маму мне больше, конечно, жалко, она ведь женщина.
Поежившись от озноба, Нина обилсонно воскликнула:
— Жалеть одно, а любить — другое. Любят — ото когда жить друг без друга не могут. Вот!
— Я маму люблю, — сердито сказал Тима, — но она в комитете живет, и вижу я ее совсем редко. Но я вовсе не такой дурак, думать, что она меня меньше от этого любит. И Софья Александровна там все время на подоконнике пишет. А ты рассуждаешь, как глупая.
Напряженно глядя в глаза Тимы, Нина требовательно спросила:
— Скажи, а твои папа с мамой когда-нибудь ссорились очень сильно?
Смущенно шаркая под партой ногами, Тнлы сказал нехотя:
— Недавно вот папа сказал маме: "Давай расстанемся". Это за то, что мама будто бы в комитет ходила просить, чтобы он в тифозном бараке больше не работал. Но она вовсе никуда не ходила.
— А ты бы мог остаться один, или с папой, или с мамой? — спросила Нина.
— У моих такого не может быть, — обиделся Тима. — Они одинаково про революцию думают, а это им главное.
А Софья Александровна с Георгием Семеновичем — поразному. Вот и поссорились, — и извиняющимся тоном пояснил: — Теперь многие от этого ссорятся.
— А мама обо мне спрашивает?
— Даже надоела, все пристает, — мужественно соврал Тима.
— Тима, когда снова увидишь маму, — взволнованно шептала Нина, — скажи ей, я очень, очень…
— А что это за суаре интим? — прозвучал возмущенный голос Георгия Семеновича. — Нина, ты разве не знаешь: это неприлично — сидеть вдвоем в темноте с мальчиком!..
— Ты приходи к нам, Тимофей, — приглашал радушно Георгий Семенович, провожая Тиму. — Я даже полагаю, что дружба с Ниной будет для тебе небесполезна в воспитательном смысле. Ну, а волшебный фонарь тебе понравился? — и пообещал: — Не исключено, что ты можешь стать собственником такого же. — У самой двери строго осведомился: — Письмо не потерял? Ну и отлично.
Значит, помни: ты всегда для нас желанный гость.
Дома Тима зажег лампу, поел холодной картошки, так как от ужина у Савпчей отказался из гордости, чтобы не подумали, что он ходит голодный. Поставил валенки Рыжикова на табуретку возле постели, погасил лампу и лег.
Чтобы не было так страшно спать в темного одному, Тима обычно клал к себе под одеяло мамино старенькое летнее пальто. И когда под одеялом становилось тепло, оп чувствовал, как от маминого пальто начинал исходить нежный запах мамы.
И темнота становилась уже не такой страшной, зловещей, и промерзшие, синие от лунного света окна не так жутко мерцали, не так пугал скрип стонущих половиц.
Тнма засыпал со сладким ощущением, что у него есть самое главное, самое прекрасное на свете — мама.
…Яков Чуркин пришел к Тиме совсем рано, когда Тнма лежал еще в постели. Яков принес в качестве гостинца кастрюльку кипятку, и потому не нужно было ставить самовар. Заварив морковный чай, мальчики сели за стол завтракать.
Яков сказал угрюмо:
— Сегодня чуть свет опять Елизариха приходила. Полы мыть. Но мы с Зинкой прогнали.
— За что?
— Хочет за отца замуж пойти, все к нам подлизывается. А я не желаю, чтобы у Зинки мачеха была. И без того она несчастная.
— А может, Елизариха хорошая?
— Если она даже каждый день пироги печь будет, все равно мы неподкупные. Конечно, отцу что? Он с матерью плохо жил, даже дралнсь. Она в порту торговлишкой занималась, закуску всякую продавала, ну, и водку из-под полы. А отец — рабочий человек, ему стыдно. Вот и лаялись все время. И пить с того начал. А как мама простыла — сначала болела, а после ноги отнялись; Зинку она уже больной родила. Отец ее корил за Зинку: мол, от жадности, беременная, в самую стужу торговать не бросала. Тоже опять ссорились. И он еще пуще от всего пить стал. А мы с Зинкой мать понимали, жалели, ведь это она для нас деньги собирала, чтобы мне в ремесленное училище поступить. Там за каждый месяц денежки платить надо. Да за инструмент, если испортишь, и форму купить надо… В вольной одежде туда не пускают. Помирала мать года два. Очнется маленько, лежит, ложки, ковшики из березового корня на продажу ножом режет. Она же вятская. Там все к этому большие мастера. Так и умерла с недоделанной солонкой в руке. Очень она все время тревожилась, что мы бедные стали.
И печально Яков объяснил:
— Мать всякому одна на всю жизнь дается. Хоть плохая, хоть хорошая, а на всю жизнь одна. Ее и люби до самой своей смерти. Мы так с Зинкой и решили. Вот и гоним, когда отца дома нет, Елизарпху. А она плачет.
Говорит, мужа на войне убили, страшно одной жить. Пожалейте, ребятки, я к вам со всей лаской буду. Видал, какая хитрая? Ее пожалей, а свою мать из памяти забрось. Нет, мы с Зинкой тут каменные.
Намазывая кусок хлеба топленым крупитчатым маслом, Тима сказал степенно:
— Тут один человек без матери тоже страдает.
— Померла?
— Нет, живая.
— Уехала куда?
— Так, недалеко.
— А почему уехала?
— С мужем поссорилась.
— А человек же тут при чем? Ежелп он ребенок, должна она совесть иметь. Ты эту тетку знаешь?
— Знакомая.
— Может, она чего не знает? Скажи все как следует.
А может, мне к ней сбегать? Уж я бы ей показал, как детей бросать.
— Нет, лучше я сам.
Пришла Зина.
— Иди домой, Яков. Опять Елпзарпха притащилась, снова плачет. Не могу я на ее черную рожу глядеть.
— Притворяется, — небрежно бросил Яков. — Черную рожу видит. Ничего она не видит. Вот я не могу в лнцо Елизарихе глядеть, ну, такое несчастное, и молотая совсем еще. Чего она в отце нашла? Зубов даже нет, капитан выбил.
И Яков ушел, сделав сердитое лнцо.
Почти неожиданно для себя Тима оказался на Бутнпевской, возле дома, где жила теперь Софья Александровна. Шел-шел по улице, думал, пдгп пли не идти к ней.
И вдруг решился. Ладно, будь что будет! Зайду, а там что-нибудь придумается. Может, даже вовсе ничего не скажу, отдам ппсьмо. и все.
Софья Александровна открыла дверь заспдчпая, в одной рубашке. Волосы все на одно плечо свестись.
— Ты? Случилось что-нибудь? — спросила она встревоженно.
— Нет, я просто так, в гости.
— Бот и хорошо. Значит, чай будем пить вместе, — с облегченном вздохнула Софья Александровна. — С примусом умеешь обращаться?
— Нет, — сказал Тима.
Софья Александровна выглядела совсем как девчонка:
губы опухшие, заспанная, зевает, показывая мелкие, как у кошки, зубы, на ногах опорки от валенок, которые она все время теряет.
— Я могу сэмовар поставить, — солидно предложил Тима.
— Зачем же самовар, когда есть примус.
Накачивая примус, Софья Александровна стала лениво одеваться.
— А ну, подай лифчик со стула, — командовала она. — Чулки, пояс и вот это.
Как-то Тима видел в журнале "Солнце России" картинку, изображавшую неодетую женщину, лежащую на тигровой шкуре с виноградной гроздью в изогнутой руке.