Надежда Мандельштам - Вторая книга
[89]
рии... Кроме того, по утверждению Брюсова, Мандельштам - человек богатый, с одной из лучших в Москве библиотек (у Мандельштама в то время была одна-единственная книга - "Столп и утверждение истины")... Темные люди, сидевшие в комиссии, разумеется, верили Брюсову, двое или трое понимавших, в чем дело, пытались их разубедить, но ничего не вышло... Они-то и уговаривали Мандельштама подать заявление о пересмотре, но про шалости Брюсова не поминать, чтобы их не обвинили в разглашении тайн заседательской комнаты. (Мы требовали отмены всякой тайной политики, в частности в международных делах, - и показали образцы скрывания решительно всего, каждой детали и мелочи. В сущности, сейчас - в 1970 году - небольшие недоразумения между кучкой интеллигентов и правительственными кругами, которые кончаются лагерями со строгим режимом, сводятся только к одному: нам запрещено выдавать "народные" тайны, то есть говорить о преступлениях против народа, которые были совершены в прошлом, совершаются в настоящем в меньшем масштабе - и будут совершаться в будущем, но еще неизвестно, в каком масштабе.)
Узнав о проделке Брюсова, я по молодости лет возмутилась, что у меня вырывают изо рта кусок мяса и кулек крупы, а Мандельштам только позабавился поведением Брюсова: какая энергия!.. На меня он цыкнул, объяснив, что со стороны прославленного мэтра такая выходка является весьма лестной. Заявления он, конечно, подавать не стал. К тому же его возмутило, что применялся классовый принцип - не давать адвокату...
Видела я Брюсова один-единственный раз - в очереди за посылками Ара для ученых и деятелей культуры. В оборванной толпе тех уже не очень голодных лет он выглядел пристойно, но чересчур старомодно и подчеркнуто официально. Во всей одежде - шляпе, галстуке, перчатках, навакшенной обуви - был устарелый и нелепый дендизм. Среди стариков, стоявших в очереди, Брюсов выглядел бы обыкновенным папашей - ему минуло лет пятьдесят или вроде, - если бы не испитой вид и брюзгливое выражение. Мандельштам почтительно поклонился, Брюсов пожал ему руку... Он что-то сказал.
[90]
Сейчас мне кажется, будто он спросил, какими судьбами Мандельштам очутился в этой очереди. Скорее, он выразил это не словами, а мимикой. Брюсова пропустили вперед, и, когда очередь дошла до него, произошла заминка: полагалось расписаться под официальной формулой - посылку получил и благодарю... Брюсов счел унижением национального, что ли, или своего брюсовского достоинства поблагодарить Ара за банку бледно-белого жира и мешочек муки. В очереди сдержанно сердились за задержку и повторяли, что Ара вовсе не обязана нас подкармливать и что от благодарности язык не отсохнет.
Мандельштаму почему-то понравилось упрямство Брюсова, по-моему, бессмысленное. Он любил строптивых людей и с любопытством следил за спором. Не знаю, как он разрешился, но Брюсов ушел с посылкой. Быть может, покуражившись, он все же подписался под благодарственной формулой, а не то барышня, выдававшая посылки, сама что-нибудь чиркнула из уважения к почтенному мэтру. Из аровской муки я пекла на примусе оладьи. Мне и сейчас иногда хочется испечь оладьи, хотя я не понимаю, как мы избежали заворота кишок. Вся молодость прошла у шипящей сковородки, где пеклись или жарились черт знает на чем сыроватые лепешки из муки с прибавкой горсточки соды для всхожести. Вариант - перепечки, те же лепешки, но без всякого жиру на железном ободке печки-времянки. Удивительно вкусная еда, особенно в голод, когда обостряются все вкусовые ощущения.
С Волошиным Мандельштама я не видела никогда - после врангелевской зимы в Крыму Мандельштам при жизни Волошина в Коктебель не ездил, как и Эренбург. Я была там без него, и Волошин однажды зазвал меня к себе - в большую комнату, не то кабинет, не то мастерскую, вызывавшую бурный восторг у толпы поклонниц. Меня, насмешницу, его чарами подкупить было трудно. Акварельки показались мне претенциозными и чересчур уж дилетантскими, то есть попросту отвратительными. Волошин рассказывал разные оригинальные вещи, например про то, что почта лишает переписку особой прелести, которой она обладает при передаче письма нарочным или случайным приезжим. Я же очень ценю хо
[91]
рошо работающую почту и всегда дружу со славными почтальоншами. Ведь не они виноваты, если письма задерживаются или пропадают, а тяжеловесный аппарат перлюстрации. А тогда в Коктебеле был смешной почтарь и телеграфист в одном лице. Ему нравились длинные телеграммы Мандельштама с ласковыми словами, и он никогда не давал мне в руки телеграмму, не прочитав ее предварительно вслух и не задав несколько вопросов - стоит ли жениться и как я живу с мужем, бывают ли у нас крик и скандалы и как этого избежать. Этот вид перлюстрации меня не раздражал, и я охотно болтала с ним; меня не прельстишь отказом от удобств - для этого я чересчур неудобно жила всю жизнь.
Главной темой Волошина, ради которой он меня зазвал, была ссора с Эренбургами. В своих мемуарах Эренбург про эту ссору не сказал ни слова, но я знаю, что это вульгарнейшая история с кастрюлями. Для оправдания Волошина надо напомнить, что кастрюля и сковородка - великая драгоценность и домашний очаг. Чтобы сварить картошку или кашу, тоже нужна кастрюля. В случае беды ее можно заменить горшком, но обойтись без нее или без заменителя нельзя. Кастрюля пропала, потом нашлась, но, пока она находилась в нетях, вспыхнула ссора. Эренбурги потом в Коктебель не ездили и о "проклятых вопросах" не разговаривали, вернее, быстро забыли про повод к ссоре. Волошин убеждал меня, что вся история с кастрюлей обыкновенная "мистификация". "Вы же слышали, что мы любим мистификации", - сказал он. Я по-хамски ответила, что ничего не понимаю в "мистификациях" и не знаю, в чем их прелесть. Зато я понимаю, как трудно сварить щи без кастрюли... Только я не думаю, что у Волошиных, оседлых людей, проживших всю жизнь в Коктебеле, была одна-единственная кастрюля.
Недоразумения с Мандельштамом Волошин не касался, и Мандельштам тоже о нем неохотно говорил. Вспомнил про него Миндлин в глупейшей главке, посвященной Мандельштаму. Волошин заподозрил Мандельштама в похищении Данта, в роскошном издании с иллюстрациями, как пишет Миндлин. (Бродячий и бездомный Мандельштам, должно быть, нанимал носильщика, что
[92]
бы таскать за собою такое роскошное издание.) В обиде Волошин написал в управление порта, чтобы похитителя книги не выпускали из Феодосии, пока он не возместит потерю. Узнав об этом, Мандельштам написал Волошину письмо на полный разрыв. Бедный Миндлин рассказывает, как он уговаривал Мандельштама не посылать такого письма, но оно было отправлено и, вероятно, уничтожено Волошиным. Миндлин преклоняется перед Волошиным и потому не понимает, что даже коктебельским мудрецам не следует писать доносов и задерживать отъезд людей, подвергающихся смертельной опасности в безумных городах, охваченных страстью к человекоубийству, как было в годы гражданской войны. Письмо в управление порта - самый обыкновенный донос. Действительно ли Мандельштам стащил роскошное издание Данта?.. Значения это не имеет никакого: на любых весах человеческая жизнь перевесит самое роскошное издание. Но я думаю, что никакого Данта он не стащил и не потерял. По-итальянски он тогда не читал, а переводам не доверял. Данта он впервые читал при мне в тридцатых годах. А кроме того, ведя бродячий образ жизни, роскошными изданиями не соблазняются, а предпочитают портативные, легкие на вес. А если б он даже потерял книгу, можно ли было подвергать опасности жизнь ради целостности библиотеки? Жалко, что письмо Волошину написано без копии и не сохранилось ни у него, ни в нашем опустошенном сундучке.
Я не люблю всеобщих баловней и кумиров типа Волошина, мнимых мудрецов и пророков для истерических женщин с неустроенной любовной жизнью. В венке и в белом халате, называемом туникой, Волошин ходил по Коктебелю, окруженный почитательницами. А я расхаживала с двумя огромными собаками, дикими, злыми и преданными, которые отгоняли от меня планеристов, когда мне не хотелось с ними болтать, и вежливо отклоняла приглашения Волошина зайти в мастерскую и посмотреть новые акварели. После смерти Мандельштама вдова Волошина передала мне приглашение поселиться с ней. Это приглашение показалось мне трогательным, но неприемлемым. Вместе жить можно только с очень близкими людьми, а еще лучше жить одной. Этому искус
[93]
ству я научилась сразу и узнала, что самое трудное - это садиться за стол и есть в одиночестве. К этому привыкнуть нельзя, но еще труднее было бы привыкать к любому неестественному сожительству.
Ахматова обвиняла Волошина в тысяче сплетен-анекдотов про Мандельштама, которого он стилизовал под дурковатого жулика. По-благородному это называлось "современный Виллон", а еще "игры-мистификации". До нас постоянно доходили непристойные рассказы из Коктебеля, распространяемые поклонницами Волошина, и Мандельштам очень резко на них реагировал. Сохранилось его письмо к Федорченко, побывавшей в Коктебеле и послушавшей тамошних рассказов. Меня удивило, что Цветаева принадлежала к секте почитательниц Волошина. Неужели ей импонировали рассказы про почту, книгу и тетрадку и великое искусство? Я уверена, что это произошло только по молодости лет, потому что в юности все неразборчивы и наивны. Я не люблю мемуаристов типа Георгия Иванова, к числу которых, по крайней мере в этой главке, принадлежу и я, потому что в ней много недоброжелательства - больше к Волошину, чем к чудаку Брюсову. Видно, на всякую старуху бывает проруха.