Надежда Мандельштам - Вторая книга
Из Киева мы поехали в Москву. Чтобы попасть в какой-то особый, но уже не штабной вагон, нам пришлось сбегать в загс. Бумажку о браке мы потеряли моментально, чуть успев доехать до Москвы. Я даже не уверена, что в загс мы пошли в этот приезд. Как будто это случилось позже и произошло потому, что комендант будущего поезда сказал, что ему надоело возить с собой баб, которые жены на недельку в поезде и баста: "Без удостоверения не повезу". Значения регистрации брака мы не придавали никакого, да и не стоил этот акт ничего. А в самом деле - в загсе мы были весной, а в тот год уезжали из Киева в холодные, лютые дни, и с нами поехал в Москву мой отец. В загс же с нами ходил Бенедикт Лившиц. Один раз мы явились слишком поздно - барышня уже собирала ма
[85]
натки и красила губы, готовясь смотаться. Бен со свойственным ему дурацким остроумием, которое он в душе считал раблезианским, уговаривал барышню повременить и совершить "бракосочетание", потому что "молодым не терпится". Она посмотрела на нас опытным, холодным взглядом и сказала: "знаем мы" и "подождут до завтра"... Лишь на следующий день мы получили бумажку для коменданта поезда, а в середине пятидесятых годов я через суд была оформлена в законные жены. Людям моего поколения суд давал это постановление в один миг: все либо забыли "оформиться", либо потеряли бумажку. Она не была нужна ни на что...
В конце марта (по какому стилю?) мы очутились в Москве. О Петербурге не было и речи. Мандельштам не поехал туда, даже чтобы повидать отца. У него не было сил возвращаться в "мрак небытия". Мы осели в Москве - чужом и чуждом для него городе. Ведь он уже успел сказать: "Все чуждо нам в столице непотребной". (Думаю, что здесь "мы" - петербуржцы.) Там ему было легче начинать новую жизнь, чем в родном, но опустошенном Петербурге. Если Москва тоже была опустошена - и в огромной степени, то все же не так, как Петербург. И заметно опустошение было гораздо меньше: город непрерывно пополнялся новыми толпами. Москва росла не по дням, а по часам, но не вверх - домами и пристройками - ничего не строилось, только ветшало и разваливалось, а людьми, со всех краев земли стремившимися в Москву. Кое-как налаживался городской транспорт, но еще по огромному городу ходили главным образом пешком да еще ездили на "ваньках". Извозчики стоили непомерно дорого, и мы уже не имели благодетеля, которому могли бы сдавать извозчичьи расписки.
Настоящие москвичи растворялись в огромных чужих толпах. Они стали маленькой горсточкой в новом городе. Скрипучий московский говор почти не слышался. Мы обрадовались однажды, услыхав в москательной лавке, куда мы зашли узнать, как найти какую-то улицу, отличный совет: выйти "на площадь", а потом свернуть и пойти, куда следует. Дворники еще помнили исконную речь, но нигде и никогда ни один из них не говорил на том языке, которым его заставил говорить Пастернак в
[86]
своем романе. Такого языка не существовало, как и сказов сибирской просвирни... Сам Пастернак говорил на чудесном языке, но чисто пастернаковском - он пел, мычал, шумел и гремел... Он был москвичом и с детства собирал "грыбы". Еврейские дети, выросшие в Москве, особенно остро воспринимали городской говор, но у Пастернака действовала еще врожденная музыкальность, превращавшая его речь в оркестр. Мандельштам мне говорил, что Ахматова "работает одним голосом", то есть непрерывно вслушивается в него. Это верно и по отношению к Пастернаку, отчасти и к Мандельштаму, который слышал и голос, и звучавшие в уме звуки.
Мы не были москвичами, а только пришельцами, и с трудом осваивали чужой город, еще голодный, еще пайковый, еще дикий и наводненный безмерными людскими разноголосыми толпами. И все же мы чувствовали себя дома и привыкали к непотребной и шумной столице с молодой легкостью...
Современники
Впереди еще много трудного и мрачного. Прежде чем переходить к нему, я скажу несколько слов, легких и неогорчительных, про поэтов, встретившихся на пути Мандельштама. Он ни разу в жизни не припомнил, что говорил про стихи Вячеслав Иванов, Сологуб, Волошин и другие поэты старших поколений. К ним у него было смешное отношение - внешняя почтительность и скрытое озорство. Не случайно этих людей, живших в атмосфере настоящего культа, раздражал нахальный школяр. Учителем своим Мандельштам считал Анненского и очень любил его стихи. Впрочем, форма его ученичества была более широкой: "Я учусь у всех - даже у Бенедикта Лившица", - сказал Мандельштам, написав стихи о певице с низким голосом. Я уже говорила, что, читая поэтов, он выискивал у них удачи, оставляя остальное без внимания. Он научил меня, что в русскую поэзию вошли поэты, написавшие несколько - два-три - настоящих
[87]
стихотворения (например, Мей), и занимают в ней свое законное и почетное место. Только у Майкова и Брюсова он, сколько ни искал, ничего не нашел. При мне он как-то перелистал Волошина - книгу и тетради - и со вздохом отложил в сторону. Роскошь ему претила. В странноприимный дом он не поверил - чересчур выигрышная позиция. У Сологуба он искал легкофактурные стихи - дыханье... Но я собираюсь говорить не про оценки и влияния, а просто про несколько встреч...
Мальчиком он был у Анненского. Тот принял его очень дружественно и внимательно и посоветовал заняться переводами, чтобы получить навыки. Из этого ничего не вышло - однажды Мандельштам вспомнил совет Анненского и попробовал перевести Малларме. У него получилось: "Молодая мать, кормящая со сна (сосна)", и он со смехом об этом рассказывал. К Анненскому он прикатил на велосипеде и считал это мальчишеством и хамством. Почему - не знаю.
О Сологубе он рассказывал, что тот продавал стихи по разным ценам если получше, то подороже, - разделив их на три, что ли, сорта. Мандельштаму это страшно нравилось, но пока он сам торговал стихами, он требовал себе высшую ставку за любое. Но это было не потому, что считал их одинаково хорошими, а просто у него не хватало энергии поделить их на сорта, да и товару всегда оказывалось слишком мало. Один раз Мандельштам водил меня к Сологубу, и тот при встрече сказал: "На вас уже виден зуб времени". Когда мы жили в Царском в пансиончике вместе с Ахматовой (ранняя весна - с марта 1925 года), к ней часто заходил Сологуб, отдыхавший у каких-то друзей. Мандельштаму он кивал головой, а на меня раз долго кричал за то, что у входной двери был неисправный звонок. Я побежала к нему на помощь, заметив, что он нажимает бездействующую кнопку, и он принял меня, вероятно, за горняшку... Это была славная порода бабенок, и я не обиделась. Старик был полон причуд и воркотни.
Про Вячеслава Иванова Мандельштам рассказывал смешные штуки. В добавление к тому, что рассказала Ахматова, я прибавлю еще одну: двое ехали на извозчике и читали стихи Иванова. Извозчик обернулся и сказал:
[88]
"Ядовитая приятность". Я уверена, что выдумано все: извозчик, изречение и двое... На эту сказку я реагировала вопросом: "А кто заплатил извозчику?" За такое изречение полагалось бы на шкалик.
Рассказы о Брюсове носили другой характер: шалили не школяры, а сам мэтр. Однажды - до меня - Брюсов зазвал Мандельштама в свой служебный кабинет (не знаю, где он служил на самой заре советской власти) и долго расхваливал стихи, находя в них все качества. Фокус заключался в том, что, обильно цитируя для иллюстрации своих похвал, Брюсов ни разу не произнес ни одной строчки Мандельштама. Расхваливая его, он цитировал киевского поэта Маккавейского, чудака, вставлявшего целые латинские фразы в свои ученые стихи... Мандельштам молча выслушал Брюсова, горячо поблагодарил за внимание и похвалы и ушел, не показав виду, что удивлен или рассержен. По-моему, он был не рассержен, а только удивлен: ведь для этой десятиминутной игры Брюсову пришлось выучить наизусть с полсотни трудных и плохо запоминающихся строк. Забава была в стиле десятых годов, но стоила ли овчинка выделки?
О другом фокусе Брюсова мы узнали от свидетелей, сидевших вместе с Валерием Яковлевичем в комиссии по распределению академических пайков. После возвращения из Грузии добрые и унылые марксистские дядюшки, Коган и Фриче, возбудили ходатайство о предоставлении Мандельштаму академического пайка. Дело происходило накануне нэпа или в самые первые дни, когда открылось два-три магазина с неслыханно высокими ценами. Название первого магазина было "Эстомак". Чем торговали в "Эстомаке", я не знаю - люди еще жили пайками. Брюсов насторожился, услыхав имя Мандельштама как претендента на паек и добился - не без труда, - чтобы ему предоставили паек второй категории. Интересно, как он этого добивался, - Брюсов сделал вид, что принимает поэта Мандельштама за юриста-однофамильца, одного из деятелей кадетской, кажется, партии. (С его женой я встретилась в очереди в Бутырскую тюрьму - его забрали из больницы, где он лежал с тяжелым заболеванием сердца.) Брюсов, большевик, не мог допустить, чтобы деятелю буржуазной партии дали паек первой катего