Развилки истории. Развилки судеб - Григорий Ильич Казакевич
Отвлеклась, хоть вздохнула опять тяжело: „С разговором не лезла к нему. Зачем душу травить человеку? Лишь однажды просила его отпустить, развестись. Очень тихо и медленно он произнёс: „Я один уже раз говорил. Будет грех. Будет кровь. И прошу тебя: больше не надо. Ведь и так мне хреново!“ Резко дёрнул рукой и ушёл… Он мне выдал-таки свою боль! Один раз. И я больше не трогала рану. Что: хотите сказать: „На чужом горбу — в рай?“! Ну же, честно: хотите?“ И не мог я соврать. И кивнул, еле двигая шеей — словно там двухпудовая гиря — и заставил себя разжать рот, резко вытолкнуть: „Да!“ — и добавить — не резко уже, рассудительно, тихо: „Если б он не закрыл вас спиной — всё равно вы б пошли до конца?“ — „Да. Начала я одна — не надеясь, не веря, а просто любя — никого не просила помочь — и не бросила б путь. Здесь, не здесь — оскорбляли бы, гнали, гнобили — но я б делала то, что должна“. И я знал: не рисовка, а правда. „А трудней или легче за широкой спиной — не дай бог разбираться в таком!.. Мне вот дал. Да, конечно, защита — но и боль за него, стыд за то, что обрушила в боль, не могу дать любви — ничего, кроме боли! А не выдь за него — в благородстве великом своём наблюдать, как он грохнет кого-то и сгинет в штрафбате, а вернётся — так грохнет опять?! Нелегко выбирать между адом и адом! И ещё. Да, по-женски, по-бабьи! Когда наглый, цепляющий каждую выпуклость взгляд — не обычный мужской, а по шлюхе! — а под ними идёшь, как сквозь строй! — вдруг при Фёдоре гаснет, становится вежливым — даже угодливым, чёрт побери! Как войдёт он, как зыркнет — так стушуется каждый, позабудет поганые мысли… Если б каждый…“ Сжались руки, чуть дёрнулись губы — видно, что-то хотела сказать — но не стала, а просто продолжила мысль: „А потом, вспоминая, терзаешь себя, понимая, что хочет ударить — то ль меня, то ли этого гада! — и непросто сдержаться ему!.. Вот такая весёлая жизнь… Да и это не всё. Ведь служенье не полное. Жалкая часть! Потому что не будет увечным ни сына, ни дочки. Не продолжится род. А я им не хотела давать. Ибо, дав одному, предаёшь остальных, отправляешься в тыл и бросаешь свой фронт… Самострел. Дезертирство. Принимала я нужные меры. Всё же медик, и знания есть. Но кончалась война. И вот тут… Нет, какая любовь? Просто жалость. Сильней, чем всегда… Лейтенант. Тонкий, светлый такой — в каждой косточке, жилке. Пианист. Пальцы тонкие — два — да и те неподвижны. Как играл бы он ими, ласкал!.. Не меня? Ну и что? Пианистку, арфистку, скрипачку — музыкантшу — воздушную, светлую — словно песня души. Словно ландыш, подснежник, травинка в росе. Гладил мягкие кудри, целовал бы в глаза… Не могу! Петя, Петенька, Пётр Алексеевич!.. Может быть, в честь царя. Только тот — двухметровый гигант — страшный, гневный, усатый. У него ж — лишь пушок на губе — и глаза голубые. Только не было глаз! Выжгло к чёрту, совсем! Вместо них — одна рана. Да, не две, а одна. Переносицу тоже — к чертям! А какой был красивый! Уцелевшее фото: он — и девушка рядом. Чёрно-белое фото, а глаза голубые. Понимаете — видно — даже в серости снимка, даже в страшной запёкшейся ране!.. „Жди меня!“ Все мы знаем, все помним.