Лица - Тове Дитлевсен
Как-то вечером к ней зашла фру Нордентофт с вопросом, не желает ли она посмотреть телевизор вместе с другими пациентами. Она вспомнила, что в той комнате — голоса фру Кристенсен, которые ей нельзя слушать, но Гитте сквозь подушку подстрекала ее туда пойти: мол, там ее ждет важное сообщение. Она послушно дала закутать себя в халат и вдеть ноги в тапки; опираясь на руку фру Нордентофт, она вошла в незнакомое помещение и уставилась на лицо диктора, который походил на доктора Йёргенсена. Он вещал о беспорядках в Париже, где студенты и рабочие выходили на митинги против президента. На экране мелькали кадры уличных сражений. Демонстранты побросали плакаты и с голыми руками кинулись на полицейских, дубинки которых со свистом опускались на головы и плечи. Заполыхали огни, и слезоточивый газ потек по улицам, ослепляя молодые лица, как серная кислота: люди прикрывались хрупкими прозрачными руками, которые нисколько их не защищали. Наблюдая, как ножи раздирают портрет президента, она ощутила возбуждение и дикое ликование. Неожиданно в толпе показалась Гитте: у подножья Триумфальной арки она поднимала над головой плакат. Ее лицо заняло весь экран, транспарант она держала в вытянутой руке. Лизе впилась взглядом в слова, выведенные старательным детским почерком: «Люби всех или никого!» Возбуждение угасло быстро, как пламя, в которое не подбросили топлива. Строки одного старого стихотворения успокаивающе проплыли в голове:
…и если хочешь освободиться от тоски и волнений,
Не люби никого на земле[8].
Она потеряла всякий интерес к происходящему на экране. Попыталась представить своих детей, но их лица совсем стерлись из памяти. Вместо них перед ней всплыло лицо мальчишки с улицы ее детства. Он был намного старше ее и со своим детством торжественно попрощался у мусорных баков перед другими детьми. «Я отправляюсь в Испанию, — объявил он, — и пожертвую жизнью во имя свободы». Она любила его, потому что ему вскоре предстояло умереть. Однажды он выпрыгнул из окна второго этажа в подъезде парадного дома. Его падение вызвало у всех уважение и восхищение, но предопределило судьбу: он вывихнул бедро. Одну ногу, на сантиметр выше другой, он постоянно подволакивал, и глаза его видели то, чего не видели другие. Скоро вражеская пуля пробьет его сердце, и печаль, бедность и скука уже никогда не подступят тошнотой к его горлу.
— Я устала, — сказала она медсестре, сидевшей рядом с ней. — Хочу снова лечь.
Теперь она сама задирала рубашку, когда к ней приходили сделать укол, после которого голова становилась глухой и пустой, как зеркало, не отражавшее никого и ничего. Она спала глубоко, без сновидений, и пугающие картинки на обратной стороне век больше не показывались. Голос и лицо Ханне тоже исчезли, и самым неприятным из трех сохранившихся было лицо матери.
— Помнишь, — укоризненно произнесла она из трубы, — как ты осталась дома одна и из одной только злости разбила мою любимую вазу?
— Да, — ответила она, — и с тех пор об этом сожалею.
— От этого ваза не склеилась, — глухо ответила мать. — Ваза моего детства, единственное напоминание о моей матери. Ты всегда была бессердечна.
— Я просто не желала проживать ваши жизни, — оправдывалась она, — хотела жить своей собственной.
— Когда дома не оставалось еды, ты бегала к соседке-проститутке. Тебе было безразлично, досталось ли нам что-нибудь.
— Это так, — призналась она, — но сейчас я за это расплачиваюсь. Теперь я такая же бедная, как и вы в то время.
Доктор Йёргенсен вошел без халата, в сшитой на заказ одежде и такой белоснежной рубашке, что его лицо казалось пережаренным на солнце.
— Отлично выглядите, — довольно произнес он. — Чувствуете себя получше?
— Я сумасшедшая, — радостно сообщила она.
— Вы уже не так больны, как прежде. С чего вы решили, что вы сумасшедшая?
— Мне безразличны собственные дети, — объяснила она. — Я почти совершенно забыла их.
— Всё еще вернется, — пообещал он. — Стоит вам с ними встретиться, и вы снова их полюбите.
— Да, — ответила она, — но сначала мне нужно научиться сопереживать испанским шахтерам, русским арестантам и греческим политзаключенным.
— Но вас это совершенно не касается, — удивился он. — Невозможно испытывать хоть что-то к людям, которых вы никогда не видели.
— Он индивидуалист, — презрительно произнесла Гитте, — и ничего в этом не понимает.
Она смутилась и рассматривала его смуглое ухоженное лицо, благоухающее одеколоном.
— Вы рассчитались с долгами? — поинтересовалась она.
— Что вы имеете в виду? У меня нет никаких долгов.
Улыбаясь, он провел пальцем по ее переносице.
— Заткнись, — приказала Гитте. — Мы с ним расплатились. Он нам больше не нужен.
— Ничего, — ответила она. — Я просто кое о чем задумалась.
— Муж не приходил? — поинтересовался он. — Ваше выздоровление его порадует.
— Нет, — ответила она в приступе откровения. — Он собирается жениться на Ханне, пока я сумасшедшая, и потом это уже не будет иметь никакого значения.
Мгновенье доктор пристально ее изучал, и внутри нее мелькнула тень прежнего доверия.
— Значит, вы считаете, — медленно произнес он, — что они состоят в отношениях?
— Да, определенно, — спокойно ответила она, — и уже давно.
— Кто вам это сказал?
— Они сами. И