Надежда Лухманова - Институтки
Девочки стали шептаться, замышляя одну из египетских казней над бездушной пепиньеркой.
— Медамочки, — сунулась между ними Бульдожка, — а может быть, она тоже как Нот?
— Что как Нот?
— Да тоже, снаружи холодная, а внутри теплая, ведь у Панфиловой-то ни отца, ни матери — ни души; выходит, казна ей платье белое сделала, я так слышала.
— Правда, и мне говорили, — поддакнула Франк, и девочки, забывшие уже о мщении, строя предположения о том, куда делась Лосева, разошлись по своим кроватям.
* * *Прошло два дня. Снова наступила ночь, дверь классной дамы была заперта, но из старшего класса почти никто не спал, только парфешки тихо лежали на своих кроватях, не смея ни высказаться против общего собрания, ни примкнуть к нему.
Салопова в углу била поклоны, вздыхая и громко шепча молитвы, да маленькая Иванова с отупевшим лицом у ночника долбила хронологию.
— 1700… 1500… Людовик XII, XIII, XIV, XV… Господи, сколько Людовиков! Медамочки, медамочки! — взывала она голосом утопленницы: — Да сколько же во Франции было Людовиков?
— Сорок два! — крикнул ей кто-то. Иванова со страха уронила на пол книгу.
Лосева сидела на своей кровати, вокруг которой на табуретах, на столах и на полу, поджав под себя ноги, сидели все остальные; лицо девочки опухло от беспрерывных слез, веки отекли, нос покраснел.
— Вот, душки, — тихо рассказывала она, — проехали мы в карете всего одну улицу, я и не знала, что мои живут так близко; так близко, вот из окна перескочить можно. Входим мы в швейцарскую, а там уж стоят три человека и кланяются; папа говорит: «Вы чего?», а они говорят: «Насчет гроба и похорон», — так стало мне страшно, что я опять заплакала, а папа махнул только рукой, прижал меня к себе, и пошли мы во второй этаж… Ну, умерла мама, умерла!.. — Женя опять заплакала. — Пошла я в детскую, няня Василиса говорит мне: «Цыц! не шуми! не плачь! Гриня маленький, а тоже понимает, весь день плакал и только что уснул»; села я к няне на кровать…
— А она у тебя хорошая? — спросила Русалочка.
— Хорошая-прехорошая, я, как родилась, только все ее у нас помню. Вот подсела я к ней и спрашиваю: «Нянечка, как же теперь все будет?» А она мне говорит: «Как будет, так и будет, дом-то разлезется, Гриня сиротою беспризорным станет, потому папенька на службе, ему не до него, а ты в институте».
— Ну, а няня-то, ведь она останется?
— Ну, вот и я, так же как ты, спросила: ведь ты же останешься? Я, говорит, наемная, хоть и давно живу, а все же не родная — слуга, да и темная я.
— Как «темная»?
— Не понимаешь? — прикрикнула одна из девочек. — Темная — значит необразованная.
— Не прерывайте, да не прерывайте же! — закричали на них другие. — Лосева, говори, душка!
— Ну вот, няня и говорит: я к гостям не выйду, с папенькой о его делах говорить тоже не стану. Ну вот папенька и заскучает; либо в дом должен он взять какую гувернантку, либо поплачет, поплачет да и возьмет себе другую жену.
— Ой, что ты, как — другую? — послышался чей-то испуганный голос.
— Вот дура-то! Новость нашла, да у скольких у наших есть мачехи!
— Правда, вот страх-то! Мачехи-то ведь все злые!
Лосева утерла глаза.
— Вот и я слышала, что все злые, я так и заплакала. Няня стала утешать меня: я, говорит, Женюшка, не хотела тебя огорчать, а только в жизни всякое бывает, человек отходчив, грусть с него, что с дерева лист осенний, валится, глядишь, на его месте весной другой зеленый уж вырос. Вот кабы ты сама-то… — Женя оглянулась на комнату классной дамы и понизила голос, — кабы ты сама-то, говорит, институт свой бросила, да дом в руки взяла, да брату матерью стала, хорошо бы было!
— Ну и что же ты? Что же ты? — загудели все вокруг.
— Что же, медамочки, я всю ночь просидела на окошке, все думала: жаль мне институт бросать, подумайте, ведь училась я хорошо, может, медаль серебряную дали бы.
— Дали бы, дали бы! — подтвердили все вокруг. — Ведь у тебя отметки чудные!
— Я и мамочке уж пообещала, хоть маленькую, — Женя снова жалобно всхлипнула и утерла слезы. — А теперь и диплома не дадут, скажут, не кончила.
— Ну и не дадут, так что же? — прервала ее Шкот. — Умнее ты, что ли, станешь от нескольких месяцев, что нам осталось? Уж теперь все равно, курс только на повторение идет. Ты обязана теперь идти домой да смотреть за братом.
— Обязана, именно обязана! — заволновалась Франк, ей казался удивительно хорошим этот поступок — бросить теперь институт и заменить маленькому брату мать. Забывая совсем, какой ценой покупались эти обязанности, она уже смотрела с восхищением на Женю Лосеву и повторяла: — Ну да, заменить ему мать, воспитывать, учить. Ах, как это хорошо!
— Утром мамочку похоронили, — Женя помолчала, глотая слезы, — а потом взяла я братишку за руку да и пошла в папин кабинет. Папа, говорю, ведь вам так жить нельзя, вы, верно, возьмете гувернантку к брату? Папа говорит: «Сам не знаю, как и что будет»; а то, говорю, поплачете, поплачете да и женитесь. Как вскочит папа, так я испугалась даже. Что ты, говорит, кто это тебе сказал? Ну, я няню не выдала. Так, говорю, всегда бывает! И стала я папу просить взять меня из института теперь же. Да, знаете, душки, и просить не пришлось очень долго. Папа до того растерялся, до того скучает, что и сам обрадовался. Я, говорит, не смел тебе предложить, а уж, конечно, теперь бы нам лучше вместе. Завтра он приедет к Maman, а там, как успеют мне сшить кое-что, так он меня и возьмет. Только вот что, медамочки, вы мне помогите, я ведь одна совсем и не знаю, как мне взяться за брата.
— Знаешь что? Знаешь что? — бросилась к ней Франк. — Мы усыновим твоего брата, он будет сыном нашего класса.
— Да, да, да, — закричали все кругом, — сыном нашего класса!
— И мы никогда не будем его сечь, — внезапно вставила Бульдожка.
— Как сечь? Кого сечь? — накинулись все на нее.
— Мальчиков всегда секут, без этого нельзя!
— Молчи ты, ради Бога!
— Бульдожка, на́ тебе толокна, жуй и не суйся! — Петрова протянула ей фунтик толокна, которое многие ели во время рассказа Лосевой.
— Шкот, слушайте! — перебила ее Надя Франк. — Составьте Лосевой программу занятий с Гриней.
— Ах, не учите его хронологии! — простонала Иванова, подходя к кучке.
— Педагогики тоже не надо! — кричала Евграфова.
— Начните с кратких начатков, — услышали они голос Салоповой.
— Душки, да ведь Грине всего пять лет! — вставила оторопевшая Лосева.
— Пять лет!? — девочки посмотрели друг на друга.
— Так вот что! Так вот что! — кричала снова Франк. — Не надо пока никакой программы, мы все будем писать ему сказки, но знаешь, каждая в своей сказке будет рассказывать ему то, что она лучше всего знает, мы так и разделимся; одна будет говорить ему о морях и больших реках в России, о том, какая в них вода, какие ходят по ним пароходы, суда, какая в них рыба; другая будет писать о лесах, зверях, грибах, ягодах. Только знаете, медам, чтобы все была правда, правда вот так, как она есть, и просто, чтоб Гриня все мог понять. Ты, Салопова, напиши ему о том, что Бог все видит, все слышит, что делает ребенок, а потому, чтобы он никогда не лгал, потому тогда — понимаешь? — он никогда не будет бояться и будет глядеть всем прямо в лицо. Ах, ах, как это будет хорошо! Мы напишем ему целые книжки, он будет расти и читать.
— А я — Евдокимова показала пальцем на себя, — Назарова, Евграфова, Петрова, мы будем на него шить и вышивать. Какой он у нас будет беленький, хорошенький, нарядный!
— Пусть он называет тебя мамой, а нас всех тетями.
— Только вы меня не обманите, медамочки, помогайте!
— Постойте, вот так, — Франк встала и подняла правую руку, — подымите все, кто обещает, правую руку.
Десяток рук поднялось вверх, и десяток взволнованных голосов произнесли: «Обещаю».
— Клятва в ночных колпаках! — крикнула Чиркова с громким хохотом.
— Генеральская дочь, кушайте конфеты и не суйтесь туда, куда вас не зовут!
— Отчего же, — крикнула она, — я буду учить танцевать вашего Гриню.
— Дура! — крикнуло ей сразу столько голосов, что за ними даже и не слышно было продолжения ее глупых шуток.
А девочки успокоились, сомкнулись снова у кровати Лосевой и долго еще шептались о том, как им воспитать своего сына. Через несколько дней Лосева оставила институт, написала всем подругам в альбом трогательные прощальные стихи, и ее альбом в свою очередь наполнился тоже всевозможными клятвами и обещаниями не забывать, не расставаться.
Иванова написала ей:
Устами говорю: мы расстаемся,А сердцем же шепчу: не разорвемся.
Назарова нарисовала ей большую гору и на ней одинокую фигуру, у ног которой написала:
Когда взойдешь ты на Парнас,Не забывай тогда ты нас!
Маша Королева, по прозванию Пышка, написала тоненько-тоненько, на самом последнем клочке бумаги: