Михаил Салтыков-Щедрин - Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы
Причесавшись, Марья Ивановна вновь возвращалась к прерванной беседе.
— Как же нам душу-то* спасти? — вот ты мне что скажи! — беспокоилась она.
— За други своя полагать ее надо* — вот и спасешь! — отвечал он, нимало не затрудняясь.
Однако ж Марью Ивановну ответ этот заставал неприготовленною.
— Как это… душу? — сомневалась она, — словно бы уж… Хоть бы руку-ногу, а то… душу! Слыхала я, что в пустынях живали люди, которые… А чтобы в миру это было… не знаю!
— В пустыне молитва спасает, а в миру — жертва душевная. Коли мы все в разнобойку по углам будем сидеть да за шкуру свою дрожать — откуда же добро-то в мир придет?
— Уж и не знаю, как тебе сказать… Конечно, мало ли какие у людей «свои дела» бывают… иной на службе служит, другой по коммерческой части… но чтобы у кого такое «занятие» было, чтобы «душу» полагать… не знаю! И не слыхала, и не видала… не знаю!
— Обиду ежели видите — заступитесь; нищету видите — помогите; муку душевную видите — утешьте. Вот это и значит душу за други своя полагать…
— И заступитесь, и утешьте, и помогите! — уже дразнилась Марья Ивановна. — И помогите! и помогите! А коли помогалки-то, помогальщик, у меня нет?
— На нет, сударыня, и суда нет.
— Ну, хорошо. Пускай по-твоему. Стало быть, как встала с утра, так я и беги, вытараща глаза? За одного — заступись, другому — помоги, третьего — утешь! А за меня-то кто беспокоиться будет?
— Друг по дружке, сударыня. Вы за всех, все за вас.* Христос-спас истинный крестное страдание за нас принял, а мы и побеспокоить себя не хотим!
— А ежели я… не могу! ежели я… ну, нет во мне этого, нет?!
— А не можете, так и не нудьте себя, сударыня! Я ведь не то, чтобы что…
— И вот я тебе еще что скажу. Ну, положим! Положим, что я прытка. Туда — побегу, сюда — нос суну, в третьем месте — пыль столбом подыму… ай да Марья Ивановна! вот так Марья Ивановна! А ну, как мне самой за это нос утрут? «Откуда, скажут, помогальщица непрошеная выискалась? Какой такой, скажут, закон есть, чтобы в чужое дело свой нос совать?» А ну-тко, сказывай, какой я на эти слова ответ дам?!
— По закону это действительно так… По закону каждый сам по себе — это лучше всего. Ведь и я против закона не иду, а только объясняю, что коли ежели по-божески…
— Знаю я, что «по-божески» хорошо… Ты вот по-божьему да по-справедливому, а мы — по-грешному да по-человечьему! Ты слабость-то человечью ни во что не ставишь, а мы об ней на всяк час помним! Куда ты ее, слабость-то нашу, денешь?
Таким образом, выяснялась и еще подробность «божеского жития»: душу за ближнего полагать. Правда, что Марья Ивановна так и осталась при своем мнении насчет практического применения этого правила, но благодаря взаимным уступкам и разъяснениям дело все-таки слаживалось легко. Собственно говоря, Андрюша ведь никого не нудил, а только говорил: «Коли можете жить по-божески, то и душу по-божески спасайте, а коли не можете по-божески жить — спасайте душу «по закону»». Так она именно и поступает: «божеское житие» имеет «в предмете», а душу спасает… «по закону»!
Тем-то и дорог был Андрюша Марье Ивановне, что он нудить не нудил, а между тем «справедливые слова» говорил, И говорил их в такое время, когда у всех и на уме, и на языке только жестокие слова были. Сколько лет она за Кондратьем Кондратьичем в замужестве живет, и ни одного-то «справедливого» слова от него не слыхала! Все или водку пьет, или табачище курит, или сквернословит, или на конюшне арапником щелкает! А ночью придет пьяный и дрыхнет. В этом вся ее жизнь прошла. Только от Андрюши она и увидела свет. Поговоришь с ним — словно как и очнешься. И об душе вспомнишь, и о боге… чувствуешь, по крайности, что не до конца окоченела!
И не с одною Марьей Ивановной беседовал таким образом Андрей, а вообще любил по душе поговорить и, разговаривая, нередко касался таких предметов, о которых тогда никто и в помышлении не имел. Таким образом, он уже в сороковых годах провидел и новые суды, и земство, и даже свободу книгопечатания.*
О судах он так выражался:
— Нынче судья-то забьется в мурью да и пишет, что ему хочется. Хочет — завинит, хочет — белее снега сделает. А как на миру-то его судить заставят, так правда-то сама из него выскочит!
О земстве:
— Как возможно сравнить: чиновник ли по уезду распоряжается, или сам обыватель своим делом заправляет? Чиновнику — что? он приехал, взглянул, плюнул и уехал! А у обывателя каждая копеечка на счету, и об каждой у него сердце болит!
И, наконец, кратко, о свободе книгопечатания:
— Помяните мое слово, ежели в самой скорости волю книгопечатанью не объявят!
И действительно, так, по его, впоследствии все и сделалось.
Но что всего замечательнее, ни пошехонский судья, ни пошехонские чиновники, ни цензурное ведомство — никто на Андрея не претендовал. Потому что все понимали, что он никого не нудит, а только «по-божески» разговаривает.
Словом сказать, в самое короткое время молодой Курзанов сделался гордостью и украшением всего Пошехонского уезда. Сам городничий, и тот любил послушать его. Призовет, бывало, и велит «справедливые слова» говорить. Скажет Андрей: «Мне кусок!» — а городничий подтвердит: «Правильно!» Скажет Андрей: «И всем прочим по куску!» — а городничий опять подтвердит: «Правильно!» Да и нельзя было не подтвердить, потому что такие же приблизительно слова городничий в церкви по воскресеньям слыхал.
Этого мало: приехал в Пошехонье на ревизию губернатор и тоже пожелал на пошехонскую диковинку посмотреть. И когда Андрей ему, в присутствии всех уездных чинов, свои «справедливые слова» высказал, то он не только не нашел в них ничего предосудительного, но похвалил:
— Молодец, Курзанов!
Уездные же чины, преисполнившись радости, с своей стороны, воскликнули:
— Это в нем, ваше превосходительство, божеское!
Долго ли, коротко ли так шло, а времена между тем изменялись. И все к лучшему. Начал Андрею во сне старец являться. Придет, скажет: «Эй, Андрей! как бы тебя за «справедливые-то слова» не высекли!» — и исчезнет.
Но Андрей верил в правоту своего дела и не боялся.
Наконец наступил момент, когда просвещение, обойдя все закоулки Российской империи, коснулось и Пошехонья. Прежде всего оно сочло необходимым обревизовать пошехонскую терминологию и затем, найдя в ней более или менее значительные неисправности, усердно принялось за очистку ее от ненужных примесей. В числе прочих подверглись тщательной ревизии и ходячие разговоры о «божеском житии». Просвещение не отвергало прямо проповеди о «божеском житии», но отводило ей место в церквах и монастырях, и притом преимущественно в воскресные и табельные дни. «Когда царство небесное сделается общим достоянием, — писалось по этому поводу в «Уединенном пошехонце», получавшем внушения чуть не из самого городнического правления,* — тогда и божеское житие само собой возымеет действие. До тех же пор пошехонские обыватели обязываются, не предваряя времени, стараться оного жития достигнуть не разговорами, а ревностным исполнением законного долга и возлагаемых на них начальством поручений». А в другой статье тот же «Уединенный пошехонец» объяснял следующее: «Между прочими баснями, смущающими нетвердые обывательские умы, распространяется и таковая, будто бы только те люди живут «по справедливости», кои в основание своей жизни полагают правило: «Мне кусок, и тебе — кусок, и прочим всем — по куску». Не отрицая, с своей стороны, удовольствия, которое может доставить общая сытость, мы считаем, однако ж, не лишним предупредить увлекающихся, что ежели их мечтаниям и суждено когда-нибудь осуществиться, то, наверное, ни один из них даже приблизительно не в состоянии определить момента такового осуществления. А посему представляется более согласным с требованиями благоразумия, ежели обыватели, не предваряя событий, положат в основание своих действий правило не столь «сытое», но более соответствующее духу нашего просвещенного времени, а именно: какой у кого кусок есть, тот пусть при оном и останется. Не имеющий же куска да потщится на свой собственный кошт приобресть таковой».
Это было уже не в бровь, а прямо в глаз. Тем не менее Андрей не только не угомонился, но даже совершенно ничего не понял. Такова участь всех вообще недомолвок, полуслов и полумер. «Уединенный пошехонец» и сам, видимо, колебался. С одной стороны, он как будто иронизировал, но, с другой, не отрицал прямо ни «сытости», ни «божеского жития». Вообще, как говорится, ходил кругом да около. Поэтому обыватель, не весьма догадливый, не только не убеждался его доводами, но находил их положительно слабыми. «Это он для удобности городнической лукавит, — говорили сторонники «божеского жития», — хочет, чтоб городничему помыкать нами легче было!» И, утвердившись на этом, продолжали упорствовать в своем заблуждении.