Собрание сочинений в десяти томах. Том 2 - Юзеф Игнаций Крашевский
— Господи, Боже мой! — говорили они. — Чудо, а не девка! Не надивиться, не наслушаться!
Они просидели еще несколько времени и не отдали своей милостыни: она показалась им слишком ничтожной.
Весть о сироте разошлась по всему селению: бабы встречному и поперечному рассказали все, что видели и слышали в хате за околицей, в Стависках только и говорили о дочке цыгана. Ненависть к ее отцу и матери давно остыла, а данные, сообщенные Ратаем, Солодухой и тетками, возбудили всеобщее любопытство и даже участие к Марусе.
Слухи о ней проникли наконец в барскую усадьбу, к несчастью, участь ее не вызвала сочувствия. Знакомый читателю пан готовился сбросить с себя бренное тело. Давно бы он умер, если бы обстоятельство, о котором читатель сейчас узнает, не подлило в его чахлый организм несколько капель жизни.
Давно уже Адам продолжительной болезнью, отчаянием и бесчувственностью выкупал растраченные в разврате силы молодости. Боже, как тяжки были эти дни расплаты! Страдалец рвался, бросался, извивался, как ящерица, не раз с удовольствием помышлял о самоубийстве, когда Бог послал ему новую встречу. Вот как это было.
Однажды утром изнуренный пан, сам не зная зачем, вышел на крыльцо и тут чуть-чуть не наткнулся на человека, которого легко можно было принять за нищего.
Это был плешивый, больной старичок в сером кафтане монашеского покроя, с четками у пояса, с палкой в руке. Он стоял неподвижно у ступеней крыльца, опершись обеими руками на палку, лицо его было совершенно спокойно.
Пан Адам, всегда закрывавший глаза при встрече с бедностью, бросился было назад в комнату, а старик, даже не изменив позы, продолжал стоять на прежнем месте. Удивило пана равнодушие незнакомца, и он подошел к нему.
— Послушай, чего ты хочешь? — спросил он.
— Одежда, возраст и лицо мое, кажется, должны бы сказать тебе, что я хочу.
Хозяин нехотя бросил пятиалтынный и произнес почти с гордостью:
— Ступай с Богом!
Старичок с покорностью принял милостыню и не тронулся с места.
— Чего ж тебе еще? — с нетерпением повторил пан.
— Да так, хочу присмотреться к тебе.
— Ко мне?
— Да… Ты не узнал меня, а я и родителей твоих, и тебя когда-то знал хорошо. О, Боже!.. До чего ты дожил! Как ты жалок!
— Я? Да ты кто такой? Что это значит? — с любопытством и гневом спросил хозяин.
— Я Осип Мнишевский… Помнишь, мы были соседями?
— Как? Ты Мнишевский?.. — Пан начал всматриваться в лицо нищего с удивлением, возраставшим с каждой минутой. — Мнишевский, в таком положении?
— Как видишь! Владел двумя деревнями, жил на широкую ногу, кутил… а теперь с палкой таскаюсь, прошу милостыни… А знаешь ли, Адам, теперь я чуть ли не счастливее, чем был когда-то, вот и ты, я думаю, при всем своем богатстве, беднее меня…
Пан Адам припомнил веселые пиры, богатство, роскошь, постоянное падение и наконец исчезновение целого рода Мнишевского, подал старику руку и довольный тем, что мог развлечь себя, ввел его в покои.
Мнишевский яркими красками изобразил всю пустоту жизни, проведенной в роскоши, и тот благодатный случай, который вынес его из страшной пропасти.
Разбитый, больной, пожираемый злобой и отвращением к жизни, лежал он в больнице, и тут-то семя исправления упало в душу из уст сестры милосердия, ухаживавшей за ним. Поднося к губам страдальца лекарство, она шептала молитву, вливала в грешную душу сладкие надежды и вела ее к спасению. Кроткое слово, дышащее чисто христианскою любовью, вносило в душу больного неведомое доселе спокойствие. Здесь впервые он узнал сладость и силу молитвы.
Мнишевский с пустыми руками, но с чистой совестью оставил больницу и пошел ко святым местам.
— И в то время, — продолжал он, — когда с палкой в руках и сумой за плечами очутился я среди большой дороги, — спокойствие, дотоле чуждое мне, посетило мою душу. Никогда я не был так счастлив! Думаешь, я завидую тебе или жалею о том, что бросил то, что не имеет никакой цели и ведет к погибели? Нет! Нет! Я забрел в эту сторону, чтобы навестить гробы отцов, помолиться над ними, а потом снова отправлюсь и буду спокоен, счастлив.
Так говорил Мнишевский, и каждое слово его глубоко запечатлевалось в мозгу и сердце Адама. Никогда еще пан не слышал ничего подобного. Когда-нибудь он должен был перемениться, лишние годы жизни не для чего иного, как для исправления даны были ему.
И задумался пан Адам над своей глупо растраченной жизнью. Голос совести впервые раздался в его сердце, он требовал перерождения. Нравственный переворот не мог совершиться правильно, тихо. Природа Адама привыкла к бурным чувствованиям и жаждала потрясении. Он вдруг круто повернул в сторону и очутился на пути, совершенно противоположном первому.
Через год никто не узнавал Адама, к несчастью, исправление его не было совершенно: он перешел на другую дорогу и сделался аскетом, фанатиком.
Бросив все занятия, он по неделям ничего не ел, носил власяницу и вериги, бичевал себя: в этом он видел нравственную реформу.
Но, надевая власяницу, он не изгнал из своего сердца гордости и эгоизма, в нем не было ни христианского смирения, ни любви к ближнему, по-прежнему оставался он неприступным, не знал снисходительности, так же строго осуждал других, как и себя, требовал от человека подвигов, превышающих силы, — и заслужил название ханжи и изувера.
А тут на беду в сердце закралась скупость. Как могла совместиться эта страсть с фанатизмом — решить не берусь, но Адам умел удовлетворять их. Барский двор, свидетель многих бурных, бешеных сцен, превратился в печальную темницу.
Очевидно, Маруся не могла рассчитывать на милость такого пана, тем более, что никто не осмеливался напомнить ему о сироте. Принимая участие в девушке, управляющий долго качал головой и кончил тем, что утвердил за нею участок, подаренный когда-то ее отцу.
XXXVIII
В одно воскресное утро, сидя над могилой матери, Маруся услышала голоса колоколов, сзывавших народ христианский к обедне.
— Пойду и я, — сказала Маруся. — Нужно немного приодеться.
Сказано — сделано. Она умылась, причесалась, вынула лучшую белую рубашку и праздничный фартук, надела новенькие, купленные еще матерью сапожки, и вдоль оврага спустилась в село. Она была прекрасна в этом бедном праздничном наряде. Лишь только она явилась на улице, глаза и пальцы устремились на нее. Бедняжка покраснела, ускорила шаги, но толпа любопытных преследовала ее до самой паперти. Здесь в праздничных нарядах сидели жители Стависок и в ожидании богослужения вели шумную веселую беседу. Много было тут старых